Среди толкований слова народ в Словаре языка Пушкина читаем: «НАРОД… основная масса трудового населения, «простонародье» (в основном, крестьянство и мещанство)».
И следующие примеры употребления лексемы: «Есть в народе слух ужасный: Говорят, что каждый год С той поры мужик несчастный В день урочный гостя ждет…». И еще один пример: «сам съешь. Сим выражением в энергическом наречии нашего народа заменяется более учтивое, но столь же затейливое выражение: обратите это на себя».
Надо сказать, что оба примера крайне неудачны, ибо ничуть не подтверждают приведенную в словаре трактовку. Выражение «слух в народе» - есть не что иное, как фразеологизм, указывающий на широкое хождение молвы, но отнюдь не на социальную сферу ее распространения. (Ср. в Толковом словаре В. Даля: «СЛУХ… молва, вести: на слух, говор в народе, слава, огласка».) Что же до второго примера, демонстрирующего энергическое наречие народа, то здесь речь идет скорее о народе – носителе языка (от существительного в этом значении образовано прилагательное «народный» в выражениях типа «народная песня») и смыкается с иной трактовкой лексемы НАРОД – народность, нация, то есть с тем самым значением, которое в единственном числе требует, как правило, определения: «И неподкупный голос мой // Был эхо русского народа». Недаром же и в том словарном примере речь идет об энергическом наречии нашего народа. Подставьте иное определение (скажем, энергическое наречие русского народа) – и ошибка составителей станет очевидна.
Между тем понимание лексемы НАРОД в тех ее значениях, которые входят в различные социально окрашенные в семантическом плане лингвистические оппозиции (типа «народ и его угнетатели», «народ – интеллигенция – власть» и т.п.), чрезвычайно важно. Есть ли они, эти значения, в пушкинских текстах, и если есть, то какова их особенность? Несмотря на то, что изучение понятия «народ» в творчестве Пушкина имеет добрую и давнюю традицию, связанную, прежде всего, с именем академика М. Алексеева, а также с именами Ю. Лотмана, И. Тойбина и других исследователей, прямые семантические изыскания проводились, пожалуй, только в связи с ремаркой Пушкина «Народ безмолвствует», тогда как другие тексты – и в их числе исторического и социально-политического характера – оставались в стороне. Косвенным свидетельством этого и является неудачная трактовка в Словаре языка Пушкина.
Обратимся к одному из ранних набросков Пушкина, известному под названием «Заметки по русской истории XVIII века» (XI, 14-17). Текст датирован 2 августа 1822 года, то есть относится к кишиневскому периоду жизни поэта – к тому времени, когда он был близок к кругу будущих декабристов В. Раевского и М. Орлова. Радикализм политического мышления Пушкина в ту пору, казалось бы, не вызывает сомнений: именно к началу пребывания в Кишиневе относится знаменитый «Кинжал»; именно в воспоминаниях современников о той поре находим мы бунтарские высказывания поэта вроде «…кишкой последнего попа последнего царя удавим…». Тем большей неожиданностью является анализ «Заметок по русской истории XVIII века» При широком употреблении в этом тексте лексемы НАРОД она не употребляется в оппозициях сколько-нибудь радикальных. Вот несколько примеров:
«По смерти Петра I движение, переданное сильным человеком, все еще продолжалось в огромных составах государства преобразованного. Связи древнего порядка вещей были прерваны навеки; воспоминания старины мало-помалу исчезали. Народ, упорным постоянством удержав бороду и русский кафтан, доволен был своей победою и смотрел уже равнодушно на немецкий образ жизни обритых своих бояр».
«Аристократия… неоднократно замышляла ограничить самодержавие: к счастью, хитрость государей торжествовала над честолюбием вельмож и образ правление остался неприкосновенным. Это спасло нас от чудовищного феодализма, и существование народа не отделилось вечною чертою от существования дворян».
«Униженная Швеция и уничтоженная Польша, вот великие права Екатерины на благодарность русского народа».
«Екатерина знала плутни и грабежи своих любовников, но молчала. Одобренные таковою слабостию, они не знали меры своему корыстолюбию, и самые отдаленные родственники временщика с жадностию пользовались кратким его царствованием. Отселе произошли сии огромные имения вовсе неизвестных фамилий и совершенное отсутствие чести и честности в высшем классе народа».
Значения лексемы НАРОД – как она используется в пушкинском отрывке – не выходят из круга значений, хорошо известных по общественно-политическим текстам XVIII века. В Словаре Академии Российской, изданном в 1789-1794 годах, в статье НАРОД находим следующие значения: «НАРОД как нация, народность; НАРОД как подданные государства, жители страны; НАРОД – толпа, люди».
Русские общественно-политические тексты XVIII века дают массу примеров подобного значение лексемы НАРОД. Особенно интересны в этом плане социальные утопии, поскольку их авторы стремились прямо предъявить читателю то, что в сегодняшних социологических терминах мы назвали бы социальной стратификацией. Таков «Сон «Счастливое общество»» А.П. Сумарокова.
«Страна сия обладаема великим человеком, которого неусыпное попечение, с помощью избранных его помощников, подало подвластному ему народу благоденствие. (…) Войска их состоят под воинственным советом… к суровой жизни военные люди всеми мерами стараются привыкнуть и как защитники отечества народом почитаемы и любимы…» (1).
Оппозиция «народ – не народ» («великий человек» и его помощники) не дает нам оснований для иного толкования, как только «народ – подданные государя». В плане лексическом интересна и другая русская утопия XVIII века – «Путешествие в землю Офирскую» князя М.М. Щербатова (2). Здесь стратификация более детализована, чем у Сумарокова, есть уже и такие понятия, как «двор», «вельможи»… «остаток же народа трудолюбивый и добродетельный, чтит, во-первых, добродетель, потом закон, а после царя и вельмож». Снова речь идет о «полном согласии», о власти, «соображающейся с пользой народною», но «остаток народа» - это уже лексический знак того, что в сознании автора возникает потребность в каком-то новом, особенном слове, которое находилось бы в четкой оппозиции по отношению к понятию «монарх» и к понятию «вельможи»… В русском языке такого слова не оказывается. Но такое слово уже широко бытует в европейских (и в частности, во французских) текстах – это слово people - народ.
Мало сказать, бытует, употребляется – понятие НАРОД становится центральным понятием общественно-политической лексики, по крайней мере, со времени опубликования трактата Ж.-Ж. Руссо «Об Общественном договоре», где народ понимается как суверен общественного права. В этом значении лексема НАРОД обозначает теоретическое, абстрактное понятие и не нуждается в определении типа «французский народ» или «простой народ». Народ – и все. «Что до членов ассоциации, то они в совокупности получают имя народа», - читаем мы в «Общественном договоре» (3).
И еще, в другом трактате Руссо «О происхождении неравенства»: «Я доказал бы, наконец, что если горсть людей, могущественных и богатых находится на вершине счастья и величия, тогда как толпа пресмыкается в безвестности и нищете, то это происходит оттого, что первые ценят блага, которыми они пользуются, лишь постольку, поскольку другие этих благ лишены, и, оставаясь в том же положении, они перестали бы быть счастливыми, если бы народ перестал быть несчастным» (4).
Так народ, с одной стороны, понимается как суверен, а с другой – как трудовой слой общества, на деле лишенный прав. Так лексема НАРОД, с одной стороны, обозначает системообразующее понятие достаточно абстрактной общественной модели. С другой стороны, эта же самая лексема употребляется для обозначения вполне конкретного слоя общества – неимущих и эксплуатируемых. Это лексическое противоречие оборачивается противоречием теоретическим. (Или наоборот, именно теоретическое противоречие заставляет строить противоречивую лингвистическую систему? В данном случае ответ не имеет для нас значения.) (5)
Так или иначе противоречие налицо, - и именно это противоречие заставляет Руссо утверждать в «Общественном договоре»: «Если народ не принимает … никакого участия в управлении, то именно знать и является тем народом» (6)
Александр Радищев, хорошо усвоив идеи Руссо, уже в русской общественно-политической лексике стремится примирить противоречия французского философа, вводя революционный динамизм в лингвистическую систему «НАРОД – ВЛАСТЬ»:
«Что есть право народное?...
Вопрос: кто же возьмет кусок?
Ответ: кто сильнее.
Неужели сие есть право естественное, неужели сие основание права народного?
Примеры всех времен свидетельствуют, что право без силы было всегда в исполнении почитаемо пустым словом…
Вопрос: что есть право гражданское?...» (7)
По мнению Радищева, суверенитет народа осуществляется только через революционное насилие – такова основная идея системы его общественно-политических взглядов. И тексты Радищева нам здесь важны не столько в своем политическом значении, но как определенная лингвистическая система «НАРОД – ВЛАСТЬ». Ю.М. Лотман тонко заметил, что в некоторых случаях, пересказывая идеи Руссо, Радищев – там, где французский философ говорит о государстве, - переводит это понятие словом народ (8).
Интересно, как, в представлении Радищева, может начаться революционное действо: «Уже время, вознесши косу, ждет часа удобности, и первый льстец или любитель человечества, возникши на пробуждение несчастных, ускорит его мах. Блюдитеся» (9).
Так возникает динамичная, радикальная система «НАРОД – ДЕЙСТВЕННОЕ СЛОВО – ВЛАСТЬ». Не ошибемся, если скажем, что это один из первых знаков известной триады «НАРОД – ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ – ВЛАСТЬ», так прочно внедрившейся в русское общественное сознание. Что такое «любитель человечества», возникающий «на пробуждение несчастных», как не интеллигент – носитель общественного разума, общественной совести, общественной инициативы?
В плане лингвистическом от Радищева рукой подать до Н.К. Михайловского с его определением, что есть народ и каково должно быть отношение интеллигенции к народу:
«Героем мы будем называть человека, увлекающего своим примером массу на хорошее или дурное, благороднейшее или подлейшее, разумное или бессмысленное дело…
Народ… есть совокупность трудящихся классов общества, служить народу – значит работать на пользу трудящегося люда, служа этому народу по преимуществу, вы не служите никакой привилегии, никакому исключительному интересу, вы служите просто труду, следовательно, между прочим, и самому себе, если только вы вообще чему-нибудь служите» (10).
Так вот именно такое значение понятия НАРОД, такие представления о системе «НАРОД – ВЛАСТЬ», о действенном слове в этой системе, - такие представления, такие значения и не были свойственны общественно-политической лексике Пушкина. Не были свойственны – не значит не были знакомы Пушкину. Он прекрасно знал идеи Радищева и полемизировал с ними, - в том числе, в намеренно, обостренно полемичном «Путешествии из Москвы в Петербург». Вот пушкинское отношение к действенному, агитирующему слову:
«Писатели всех стран мира суть класс самый малочисленный из всего народонаселения. Очевидно, что аристокрация самая мощная, самая опасная – есть аристокрация людей, которые на целые поколения, на целые столетия налагают свой образ мыслей, свои страсти, свои предрассудки. Что значит аристокрация породы и богатства в сравнении с аристокрацией пишущих талантов? Никакое богатство не может перекупить влияние обнародованной мысли. Никакая власть, никакое правление не может устоять противу разрушительного действия типографического снаряда. Уважайте класс писателей, но не допускайте же его овладеть вами совершенно…
Мысль! великие слово! Что же и составляет величие человека, как не мысль? Да будет же она свободна, как должен быть свободен человек: в пределах закона, при полном соблюдении условий, налагаемых обществом» (XI, 264).
Пушкин вполне сознательно и весьма ответственно относится к лексеме НАРОД. В «Заметках по русской истории XVIII века», к которым мы уже обращались, есть такое суждение:
«Одно только страшное потрясение могло бы уничтожить в России закоренелое рабство; ныне же политическая наша свобода неразлучна с освобождением крестьян, желание лучшего соединяет все состояния противу общего зла, и твердое, мирное единодушие может скоро поставить нас на ряду с просвещенными народами Европы» (XI, 14).
В беловом тексте речь идет именно об освобождении крестьян, тогда как в черновом наброске в той же фразе читаем: «…нынче же политическая наша свобода неразлучна с освобождением на(рода)» (XI, 288). Вот, кстати, более удачный пример для толкования в Словаре языка Пушкина лексемы НАРОД в значении «основная масса трудового населения», но если составители Словаря и взяли бы именно этот пример, то им бы пришлось оговариваться, что это черновик, вариант, отвергнутый автором. И отвергнутый, видимо, потому, что Пушкина не устраивал упрощенный радикализм лингвистической оппозиции «НАРОД – ВЛАСТЬ», «НАРОД – ЦАРЬ». Его сознание ищет не радикальные, но конструктивные системы. Так появляется идея об историческом единстве жизни и интересов различных слове русского общества, не разделенных «чудовищным феодализмом»:
«Феодализм частность.
Аристокрация общность» (XI, 126).
То, что «существование народа не отделилось вечною чертою от существования дворян», - эта мысль очень важна для понимания смысла общественно-политической лексики Пушкина, как и еще одно суждение из тех же «Заметок по русской истории XVIII века»:
«В России влияние духовенства столь же было благотворно, сколь пагубно в землях римско-католических. Там оно, признавая главою своею папу, составляло особое общество, независимое от гражданских законов, и вечно полагало суеверные преграды просвещению. У нас, напротив того, завися, как и все прочие сословия, от единой власти, но огражденное святыней религии, оно всегда было посредником между народом и государем как между человеком и божеством. Мы обязаны монахам нашей Историею, следовательно и просвещением…» (XI, 17).
Я не хочу здесь переиначивать созданный вековой политической конъюнктурой образ Пушкина-революционера, Пушкина – последователя Французского Просвещения, Пушкина – без пяти минут декабриста – переиначивать теперь в Пушкина – закоренелого монархиста и богомольного христианина. Но помня и о декабристах, и о Французском Просвещении с его столь заманчивой аксиологией, мы, видимо, не должны забывать, что Пушкин был современником, и не просто наблюдающим современником, но и лицом, причастным к иной системе ценностей – той системе, которую уже в нашем веке так удачно изложил Павел Флоренский:
«В сознании русского народа самодержавие не есть юридическое право, а есть явленный самим Богом факт, - милость Божья, а не человеческая условность, так что самодержавие царя относится к числу понятий не правовых, а вероучительных, входит в область веры, а не выводится из вне-религиозных посылок, имеющих общественную или государственную пользу» (11).
Не с идеей радикального столкновения, но с мыслью о национальном и общественном единстве связано употребление лексемы НАРОД в социально-политических текстах Пушкина. Перераспределение ценностей – материальных, духовных и политических (а именно идеи перераспределения лежат в основе радикальных общественных моделей XVIII века – от Руссо до Радищева) – для Пушкина вовсе не идеал общественного действия. При этом поэт совсем не склонен был идеализировать общественно-политическую реальность России. Но он прекрасно понимал, что историческая реальность – единственная добротная основа, на которой можно и должно строить и реальную политику, и конструктивные лингвистические модели и формулы:
«Поймите же и то, что Россия никогда ничего не имела общего с остальною Европою; что история ее требует другой мысли, другой формулы, как мысли и формулы, выведенные Гизиотом из истории христианского Запада…» (XI, 127).
Темой особого рассмотрения, к сожалению, невозможного в рамках этого доклада, могло бы быть соотношение между мыслью Пушкина и следующим суждением Ж.-Ж. Руссо:
«Русские никогда не станут истинно цивилизованными, так как они подверглись цивилизации чересчур рано. Петр обладал талантами подражательными, у него не было подлинного гения, что творит и создает все из ничего… Он хотел сначала создать немцев, англичан, когда надо было начинать с того, чтобы создавать русских» (12).
Руссо и здесь подходит к историческому процессу как к рациональному, как к процессу, который можно моделировать. Но Пушкин куда более осторожно определяет возможности рационального вмешательства в историю:
«…Провидение не алгебра. Ум ч(еловеческий), по простонародному выражению, не пророк, а угадчик, он видит общий ход вещей и может выводить из оного глубокие предположения, часто оправданные временем, но невозможно ему предвидеть случая – мощного, мгновенного орудия провидения. Один из остроумных людей XVIII ст. предсказал Камеру ф(ранцузских) депутатов и могущественное развитие (?) России, но никто не предсказал ни Наполеона, ни Полиньяка» (XI, 127).
«Конечно: должны еще произойти великие перемены, но не должно торопить времени, и без того уже довольно деятельного, лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества…» (XI, 258).
Для Пушкина «нет убедительности в поношениях, и нет истины, где нет любви» (XII, 36), поскольку первое – путь войны и разрушения, тогда как в любви – единство и созидание.
Но, подвергая сомнению те толкования, которые привычно давались пушкинской общественно-политической лексике, что станем делать мы с некоторыми хорошо известными поэтическими строками?
Увижу ль, о друзья! Народ неугнетенный
И рабство, падшее по манию царя,
И над отечеством свободы просвещенной
Взойдет ли, наконец, прекрасная заря? (II, 89)
Что станем делать мы со знаменитой ремаркой: «Народ безмолвствует»?
Я мог бы уже сейчас утверждать, что и в этих художественных текстах семантика лексемы НАРОД не соответствует привычным словарным толкованиям, но это значило бы ломиться в открытую дверь. Это значило бы забыть совет Ю. Тынянова: говоря о поэтической семантике, помнить, что мы имеем дело с деформированным смыслом.
Между тем, к сожалению, весьма часто русское общественное мышление XIX века развивалось под знаком недоразумения, из-за которого художественные тексты трактовались как политическая программа. Были тому и объективные причины: ведь все цитированные нами общественно-политические работы Пушкина публиковались много позднее того времени, когда были написаны. Но так или иначе мы имеем и по сей день устойчивую и порочную традицию смешения различных языков и логических систем, традицию – из художественного факта, из эстетической реальности делать этический вывод, требующий политических и социальных поступков. Видимо, настало время традицию эту отвергнуть, и начать надо с правильного прочтения Пушкина, ибо по другой, высокой традиции «Пушкин – наше все».
Примечания
1. В кн. «Русская литературная утопия». Изд-во МГУ, 1986. С. 33.
2. Там же. С. 38.
3. Руссо Ж.-Ж. Трактаты. М.: Наука, 1969. С. 162.
4. Там же. С. 194.
5. Интересующихся можно отослать к основательной работе В.С. Алексеева-Попова «О социальных и политических идеях Руссо». См.: Руссо Ж.Ж. Трактаты. С. 535-554.
6. Там же. С. 232.
7. Радищев А.Н. Путешествие из Петербурга в Москву. Л.: Худ. лит-ра, 1974. С. 76.
8. Лотман Ю.Н. Руссо и русская культура XVIII – начала XIX века // Руссо. Ж.-Ж. Трактаты. С. 566.
9. Радищев А.Н. Указ. соч. С. 161.
10. Михайловский Н.К. Собр. соч. СПб., 1896. Т. 1. С. 659.
11. Флоренский П. Около Хомякова. Критические заметки. Сергиев Посад, 1916.
12. Руссо Ж.-Ж. Трактаты. С. 183.