Я - особо опасный преступник

 

Документальная повесть

 

От автора.

         

Впервые в России повесть была опубликована 30 лет назад и называлась тогда «Я – особо опасный преступник». Под этимназванием она выдержала несколько изданий. В новой редакции, которая предлагается читателю, некоторые документы изъяты (юридические формы сами по себе весьма трудное и нудное чтение), другие сильно сокращены или даны в изложении. Вместе с тем добавлены многие важные подробности, а иногда и целые эпизоды, упущенные при  написании текста «по свежим следам», надо признаться, довольно торопливом. Именно эти существенные изменения и дополнения и дают сегодня основание и право предложить этот текст вниманию читателей.

 

 

Вместо предисловия.

Глазами ребенка. Воспоминания Сони Тимофеевой

 

 

Когда в марте 1985 года арестовали папу, мне было 11 с половиной лет. Я мало помню цельных событий того времени, все больше обрывками, но довольно хорошо помню свои эмоции.

 

К тому моменту я училась в 5 классе. Год перед этим, в 4-м, я проболела почти весь – держалась непонятная температура, поднимавшаяся в середине дня. Училась я во вторую смену, поэтому в обычную школу мама меня не пускала, а в художественную с утра я ходила. Но к концу зимы меня вылечил известный тогда в Москве иглотерапевт Дима (упокой его Господи; фамилию его мы никогда и не знали, да и не к чему было) – и в третью четверть я пошла в школу. В классе меня забыли, а друзей у меня не было, поэтому в школе поначалу было очень неуютно.

 

Родители позволяли мне быть самостоятельной во многом, как казалось. С 4 класса я сама ездила в художку (автобус, метро с пересадкой, троллейбус) и возвращалась сама (нужно было только позвонить из метро, что я приехала на Юго-Западную и иду на автобус). Ходила в магазин – и в ближайший, и в дальние, через микрорайон. Гуляла одна и с подружками, и в наш лес мы ходили без взрослых. И на приемы к Диме ездила сама. В остальном же родительское отношение было обыкновенным – понукать, чтобы рисовала для художки, чтобы убиралась в комнате, посуду там помыть, с Катькой, младшей сестрой, посидеть или погулять. Мне кажется, что у меня не было с родителями особо доверительных отношений. Не помню, например, чтобы я обсуждала с ними, что мне неуютно в школе, но хорошо в художке. Я вообще не помню, чтобы я много говорила о чем-то. Я много читала, очень много. Но совершенно не помню, чтобы прочитанное обсуждалось.

 

Мы, конечно, не были обыкновенной советской семьей. Ни папа, ни мама к тому времени не ходили на работу – папа писал что-то дома, а зарабатывал репетиторством, а мама и вовсе не работала. Мы с сестрой были крещены и года за два до того летом ездили к отцу Георгию (Эдельштейну) на приход, в вологодскую деревню. И крестик я носила. Но все это никак явно не противоречило окружающей советской действительности.

 

Круг родительского общения был довольно невелик – и, как мне теперь кажется, входившие в него люди не имели привычки вести с детьми «взрослых» разговоров. Никто не объяснял мне, почему папа работает именно так. А, может, я и не спрашивала – потому что не с чем было сравнивать. И не с кем.  Мы жили в кооперативном доме, заселенном интеллигенцией – журналистами, преподавателями. Помнится, мамина безработность была как-то более тревожной. Наверное, вокруг не было неработавших мам. Откуда берутся деньги, я, наверное, тоже не знала. Но все это домыслы, в конечном итоге…

 

Но вот что точно – это что родители никогда «нами не сражались», не стремились противопоставлять нас существовавшим тогда порядкам. Несмотря на крещение, я была в 3 классе, как все, принята в пионеры – даже в первых рядах, как почти отличница. И учила клятву. И повязывала каждый день галстук. А как это согласовывалось с выученной молитвой «Отче наш» или со службами у отца Георгия… Не знаю. Но переодеваясь на физкультуру, я старалась, чтобы крестик не заметили. А впрочем, никого это особо не интересовало.

 

Но незадолго до папиного ареста мне впервые было сказано: «Не надо об этом говорить. Никому!» Мама сказала. Никому не надо было говорить об аресте Юлика – старшего сына отца Георгия. Юлик был иудеем («верующим евреем») и учил других языку иврит. И за это его арестовали.

 

Боюсь, в голове моей тогда была полная каша. Мало того, что я – начитанная, образованная в христианской истории девочка – не могла понять, как сын священника – христианин! – стал иудеем. Мало того, что у нас часто гостила Юлька – падчерица Юлика, дочь его жены Тани (родители оставляли ее у нас, уходя на занятия, проходившие на квартире где-то недалеко). Загадочные отношения («он не мой папа!» – сказала мне Юлька, когда я впервые попыталась понять, кем она кому приходится) и сказочное слово «падчерица» – ничего этого в моем мире до того не встречалось. Мало этого – так теперь еще был какой-то «арест». И тюрьма, наверное. И никому нельзя было говорить.

 

Я, конечно, не выдержала. И рассказала об этом лучшей подруге. Было у нас такое место – недалеко от автобусной остановки, но в стороне от всех людских тропинок лежала бетонная плита с люком теплоцентрали. Она была сдвинута немного, так что открывался спуск вниз, к шумящей горячей воде. Мы часто возле нее играли. И там-то я и рассказала. Про арест Юлькиного не-папы. Про эту неведомую, но злобную силу, которая не хотела, чтобы изучали иврит. Не помню, какими словами я это говорила. Но помню свою убежденность и недоверчивое, сердитое молчание подруги… Кстати, не уверена, что тогда вообще шла речь об иврите как о конкретной причине ареста. Как в маминых объяснениях, так и в моих.

 

Нет, я много чего знала. Точнее, в моей голове было много информации. Но в знание я превращала ее сама, в меру собственных сил. Несколько лет подряд мы летом ездили в Рязанскую область к родительским друзьям, сельским учителям. Ставили палатки на высоком берегу небольшого Багринского озера и жили так месяц. Готовили на костре, ходили за грибами. А вечерами, когда мы, дети, отправлялись спать, взрослые слушали радио. «Голос Америки», «Свобода», «Би-Би-Си» - мне были знакомы эти названия. И голоса, и фамилии ведущих. В рязанские леса глушилки иногда не доставали, и было хорошо слышно.

 

Дома родители тоже слушали радио. Вечером, когда предполагалось, что я уже сплю. Помнится, родители ко мне даже заглядывали, чтобы убедиться – спит. Но я же много читала. В том числе и с фонариком. И с включенной лампочкой над кроватью, которую надо было успеть погасить. И даже на полу под дверью, в полосе света из коридора.

 

Шипение радио было сигналом – можно читать. Но иногда сквозь глушилки пробивались ясные голоса. И так – может, мне приснилось это, а может и правда – я однажды услышала под конец какого-то отрывка: «Мы читали главу из книги Льва Тимофеева…»

 

А еще – вспомнилось мне сейчас – были папины рукописи. Точнее, машинописи. В которые я тоже совала нос, совершенно точно совала… Но ничего из этого не обсуждалось. Ничего. Это были их, взрослые дела. О них нельзя было спрашивать – потому что спросить означало выдать себя, подслушивавшую и подсматривавшую. Никак нельзя.

 

Я читала очень много. Бианки, Андерсен, Линдгрен, Дюма, Вальтер Скотт. Пеппи, Муми-тролли, три мушкетера, король Матиуш. Много-много хороших книг. Они всегда были в доме. В библиотеку я записана не была – наверное, потому что у папы были эти возможности по доставанию хороших книг.

 

А еще были школьные книги по чтению. И в них были другие истории. Например, про войну. Катаев, например. Сын полка. И про пионеров-героев. Кажется, на принятие в пионеры, а может, еще на какой праздник мне в школе подарили набор из пяти, что ли, книжечек про пионеров-героев. Я перечитала их множество раз.

 

Когда в марте 1985 года папа вернулся из магазина в сопровождении непонятных людей, и была суета и толкотня, и мама почему-то сказала, что мне надо уйти гулять… или в школу сходить за заданием – не помню – но на ухо она шепнула «позвони бабушке».

 

Меня проводил на улицу один из пришедших людей. Я знала, что это – враги. И смотрела на него, как должен смотреть на врага пионер-герой – сжавши губы и ненавидя изо всех сил. Он проводил меня из подъезда и кажется, пошел к машине. Я пошла во двор, потом обернулась – не следит ли он за мной – и рванула двором к магазину, где были телефоны-автоматы.

 

Когда я возвращалась, гордая выполненным заданием, издали увидела, как выходит из подъезда папа, окруженный этими людьми, как они садятся в машину. И мне стало ужасно горько, что я с ним не попрощалась.

 

Обыск шел весь день. Почему-то мне кажется, что уже вечером, когда я сидела за уроками, ко мне подошел один из них. И негромко, с укором, спросил меня, звонила ли я бабушке. Я сказала, что нет, сжала губы и стала ненавидеть. Он что-то еще говорил, кажется, что мол я пионерка, а пионеры не врут. Что-то точно говорил. А я ненавидела.

 

Потом надолго наступила пустота. Я не помню той весны и того лета. Совсем.

 

Судя по папиному письму из лагеря, когда он еще был в тюрьме в Лефортово, передач  было две. Я точно помню, что с одной передачей – видимо, еще до суда – я ехала в метро, а потом в троллейбусе от Красных ворот, а потом еще шла пешком. Кто собирал передачу, что в ней было – не помню. Помню, что надо было заполнять какой-то сложный бланк, а в нем указывать в граммах вес продуктов, которые передавались. Помню комнату, в которой все это надо было делать, и маленькое окошко, куда надо было все передать.

 

Кажется, потом было свидание. То, которое после суда. Суд был в сентябре. Мама заболела,  сошла с ума, наверное, сразу от самого папиного ареста. Я чуяла это и не доверяла ей.

На свидании мама была странно суха и не отвечала папе, как будто они поругались. Я это заметила. С папой я старалась говорить бодро, чтобы он увидел, что я все понимаю. Но он все старался добиться маминого внимания. А она на него совсем не смотрела. Папа сказал, что ему нужно на этап собрать передачу. И отдал маме список – положил на стол, присутствовавший надзиратель его прочел и отдал маме. А мама сунула в карман.

 

А может быть, дело было иначе… Может быть, первую передачу я тоже относила после свидания. Но собрана она была, наверное, моей крестной Анитой Иосифовной – мамой того самого Юлика – не по папиной записке, а по ее собственному уже полученному опыту собирания передач. Кажется мне, что матушка (как мы ее называли) пыталась добиться от замкнутой и закрытой наглухо мамы, просил ли папа что-то конкретно…

 

Не помню, почему я стала искать ту папину записку. Может быть, мамино молчание меня задело – я же видела список! Может быть, было сказано что-нибудь про этап. Или про суд. Маме я не верила уже совершенно. И я стала искать. И нашла. Тот самый сложенный листок. В котором были названы вещи, необходимые на этапе. Много всего. Очень много. И я совершенно не знала, где все это взять. И откуда-то я знала, что вот этот день, когда я все нашла – он последний. Что я ничего не успею. И папе не помогу. Я была в отчаянии. И дико злилась на маму.

 

Мамы дома не было. Аниты тоже. Но нам помогали и другие люди. Кроме бабушки и Аниты, помогали соседи по подъезду, с которыми родители общались. Но я всегда была стеснительна и скована, обратиться к взрослому мне было очень трудно.

 

Не знаю, почему я пошла именно к этим соседям – может, других не было дома. Но я пошла. И рассказала все дяде Володе с третьего этажа.[1] И записку показала. И, видимо, сказала, что сегодня – последний день.

 

Дядя Володя сказал мне, что нужно собрать, что получится. Я рассердилась, но пошла. Помню, что я что-то искала дома и не находила – какие-то папины вещи. Одежду, кажется, надо было найти. Наверное, нижнее белье. Еще были какие-то требования к посуде – и наша никак не подходила. Помню свое раздражение.

Но все же я многое собрала. Наверное, дядя Володя тоже что-то собирал. Что-то он точно мне добавил. Миску стальную вроде… А потом мы сели в машину. И дядя Володя отвез меня к Лефортово. Мы приехали уже в темноте. Кажется, мы успели в последний момент – комната для передач закрывалась. И окошко уже было закрыто. Но дядя Володя постучал. И что-то сказал открывшему окошко человеку. А может, и я что-то сказала. И тот взял у меня передачу. Почему-то мне кажется, что он даже вышел к нам, в эту комнату. И взял передачу у меня из рук.

 

Из папиного письма из зоны от 21 декабря 1985 года: «Обе Сонькины передачи в Лефортово были хороши и очень кстати – мне было тепло на этапе и я был сыт».

 

Мама сходила с ума все сильнее, но в больницу ее положили только через год, в марте 1986 года. Она пролежала там два месяца, и я возила ей через полгорода термос с чаем и какие-то вкусности… Но это, как теперь говорят, уже совсем другая история.

______________________________________________________________

______________________________________________________________

 

 

 

 

Часть первая. Тюрьма

 

  1.  

Секретно

Экз. № 1

 Герб СССР

Комитет Государственной безопасности СССР

Управление

16.03.1985 № 5/10-138

Начальнику Следственного отдела

Комитета Государственной безопасности СССР

генерал-лейтенанту юстиции

т. Волкову А.Ф.

В отношении Тимофеева Л.М.

В 1980-1984 годах на Западе получили широкое распространение антисоветские сочинения Льва Тимофеева «Технология черного рынка, или Крестьянское искусство голодать», «Ловушка», «Последняя надежда выжить», содержащие клеветнические измышления, порочащие советский государственный и общественный строй. Они опубликованы в журналах «Грани», «Русское возрождение», «Время и мы» и неоднократно передавались радиовещательными станциями «Свобода», «Голос Америки».

 

В ходе розыскных мероприятий установлено, что автором указанных материалов является Тимофеев Лев Михайлович, 1936 года рождения, уроженец города Ленинграда, русский, гражданин СССР, беспартийный, женат, ранее не судимый, с 1980 г. член профессионального комитета литераторов при издательстве «Советский писатель», проживает в Москве – улица академика Варги (следует адрес).

 

 

Причастность Тимофеева к изготовлению названных пасквилей подтверждается материалами выдачи литературы в Центральной научной сельскохозяйственной библиотеке АН СССР, где он значится как получатель документов, использованных при подготовке «Технологии черного рынка…», перечень которых опубликован в журнале «Грани» № 120 за 1981 год.

 

Направляя опубликованные за границей пасквили Тимофеева Льва Михайловича и другие материалы, просим Вас решить вопрос о возбуждении в отношении его уголовного дела по части I статьи 70 Уголовного кодекса РСФСР.

Приложение: по тексту в одном пакете.

Штамп: Следственный отдел КГБ СССР

Вход. №4/688

18.03.85

 Начальник Управления КГБ СССР

генерал-лейтенант И.П. Абрамов

 

1. Резолюция: тов. Расторгуеву В.Н. Прошу возбудить уголовное дело по ст. 70 УК РСФСР, провести расследование. Волков.

2. Резолюция: тов. Губинскому А.Г. Для исполнения указания руководства Отдела. Расторгуев. 18.03.85.

 

 

2.

ПРОТОКОЛ

задержания

Город Москва

19 марта 1985 год

…Задержание произведено ввиду наличия данных о том, что Тимофеев Л.М. на протяжении ряда лет занимается изготовлением и распространением произведений, содержащих клеветнические измышления, порочащие советский государственный и общественный строй СССР, т.е. на основании, указанном в пункте 3 статьи 122 Уголовно-процессуального кодекса РСФСР, и по тому мотиву, что, находясь на свободе, он может препятствовать установлению истины по делу либо скрыться от органов предварительного следствия. Тимофеев подозревается в совершении преступления, предусмотренного  ч. I статьи 70 Уголовного кодекса РСФСР.

Производство задержания окончено в 12 час. 55 мин…

 

Замечания задержанного: Мною написано заявление об отказе участвовать в следствии, которое прошу приобщить к настоящему протоколу.

19.03.85. Тимофеев

 

Задержание произвел и протокол составил: начальник группы Следственного отдела КГБ СССР подполковник А.Губинский

Подозреваемого Тимофеева Л.М. содержать в следственном изоляторе КГБ СССР.

Начальник следственного отдела

Комитета государственной безопасности СССР

генерал-лейтенант юстиции

А.Ф. Волков

 

 

 

3.

Начальнику группы следственного отдела

КГБ СССР Губинскому Александру Георгиевичу

от Тимофеева Льва Михайловича

ЗАЯВЛЕНИЕ

Мне предъявлено обвинение в сочинении мною литературных произведений: повести-очерка «Технология черного рынка, или Крестьянское искусство голодать», рассказа «Ловушка. Роман в четырех письмах», эссе «Последняя надежда выжить».

 

Поскольку я не считаю, что литературное творчество, сочинение литературных произведений может быть деянием уголовно-наказуемым, то решительно отказываюсь принимать участие в следствии в какой бы то ни было форме.

Подпись

19.03.85

 

4.

ПРОТОКОЛ

допроса подозреваемого

Город Москва

20 марта 1985 г.

Прокурор отдела Прокуратуры Союза СССР старший советник юстиции Чистяков и начальник группы Следственного отдела КГБ СССР  подполковник Губинский в служебном кабинете отдела  с соблюдением требований ст.ст. 123, 150-152 Уголовно-процессуального кодекса РСФСР допросили в качестве подозреваемого: Тимофеева Льва Михайловича…

Допрос начат в 11 час. 35 мин.

Вопрос: Вам были разъяснены ваши права как подозреваемого. Вы отказались принимать участие в следствии в «какой бы то ни было форме». Поясните, в каких, предусмотренных законом, следственных действиях вы отказываетесь принимать участие и каким, предусмотренным законом, правами не намерены воспользоваться в процессе предварительного следствия?

 

Ответ:   Я отказываюсь принимать участие во всех следственных действиях и оставляю за собой право жаловаться на действия лица, проводящего дознание.

Вопрос: Когда вами была написана повесть-очерк «Технология черного рынка, или Крестьянское искусство голодать»?

Ответ: Как я уже указывал в заявлении от 19 марта с.г., сам факт литературного творчества не может быть объектом уголовного расследования, поэтому я отказываюсь участвовать в следствии.

Вопрос: Названная повесть-очерк была написана вами специально для передачи за границу и ее опубликования там или вы не ставили перед собой такой цели?

Ответ: Мне нечего добавить к своему заявлению от 19 марта с.г.

Вопрос: Как ваша повесть-очерк оказалась за границей и с вашего ли ведома (как автора) была опубликована в зарубежных антисоветских журналах «Грани» и «Русское возрождение»?

Ответ: Еще раз напоминаю о своем отказе участвовать в следствии.

Вопрос: К какому виду литературы вы относите написанную вами повесть-очерк «Технология черного рынка, или Крестьянское искусство голодать»?

Ответ: Это вопрос следствия, поэтому отвечать на вопрос отказываюсь.

Допрос проводился с перерывом с 13 часов 15 минут до 15 часов 20 минут и окончен в 16 часов 20 минут.

 

ПРОТОКОЛ

допроса подозреваемого

Город Москва

26 марта 1985 г.

Начальник группы следственного отдела КГБ СССР подполковник Губинский в своем служебном кабинете с соблюдением и т.д… допросил в качестве подозреваемого : Тимофеева Льва Михайловича…

Допрос начат в 11 часов 05 минут…

Вопрос: При обыске 19 марта 1985 года у вас в квартире был изъят изданный на Западе антисоветский журнал «Время и мы» № 77 за 1984 г.  С частью опубликованного в нем вашего эссе «Последняя надежда выжить. Размышления о советской действительности». От кого вы получили этот журнал?

Ответ: Вопросы, которые мне предъявляются, носят характер уголовного расследования. Каждый вопрос вынуждает меня ссылаться на мое заявления от 19 марта 1985 года о неприменимости уголовного расследования к фактам литературного творчества. Поскольку к этому заявлению мне добавить больше нечего, я впредь отказываюсь в какой бы то ни было форме отвечать на вопросы уголовного следствия, ведущегося по поводу обвинения меня по статье 70 УК РСФСР.

Вопрос: Знакомили ли вы с содержанием этого антисоветского журнала кого-либо?

Ответ: Ответа не последовало.

Вопрос: Давали ли вы читать кому-нибудь свою повесть-очерк «Технология черного рынка, или Крестьянское искусство голодать», рассказ «Ловушка. Роман в четырех письмах» и эссе «Последняя надежда выжить. Размышления о советской действительности»?

Ответ: Ответа не последовало.

Допрос производился с перерывом с 12 часов 40  минут до 14 часов 45 минут и окончен в 17 часов.4.

 

5.

ПРОТОКОЛ

допроса подозреваемого  

Город Москва

12 апреля 1985 г.

Начальник группы следственного отдела КГБ СССР подполковник Губинский допросил в качестве обвиняемого: Тимофеева Льва Михайловича…

Допрос начат в 11 часов 45 минут…

Вопрос: Получали ли вы гонорары в 1980-1985 годах за публикацию каких-либо материалов? Что это были за материалы и где опубликованы?

Ответ: Ответа не последовало.

Вопрос: Какой порядок уплаты взносов существовал в профкоме литераторов при издательстве «Советский писатель», членом которого вы являлись?

Ответ: Ответа не последовало.

Вопрос: Предоставляли ли вы в профком литераторов при издательстве «Советский писатель» официальные документы, удостоверяющие суммы полученных вами гонораров?

Ответ: Ответа не последовало.

Вопрос: Производилась ли названным профкомом проверка публикаций и сумм полученных вами гонораров?

Ответ: Ответа не последовало.

Вопрос: В начале своего эссе «Последняя надежда выжить, размышления о советской действительности» вы пишете: «Мы живем в государстве, будущее которого туманно». Поясните, на чем основан этот ваш вывод.

Ответ: Ответа не последовало.

Вопрос: Далее вы пишете: «Куда мы движемся? Что будет с нами через три-пять лет? Ответы на эти вопросы сегодня не знает никто, и даже руководители страны не знают». А этот сделанный вами вывод на чем основан?

Ответ: Ответа не последовало.

Вопрос: «Темпы роста советской экономики падают год от года, и ожидается, что годовой национальный доход, который уже и теперь упал до 2%, будет и дальше сокращаться»,  - пишете вы в своем эссе. На основании каких данных и из каких источников полученных вы утверждаете это? (Здесь и всюду далее сохранены синтаксис и орфография подлинников – Л.Т.)

Ответ: Ответа не последовало.

Вопрос: У вас нет ответа на поставленный вопрос. Вы не в состоянии на него ответить?

Ответ: Моя позиция по отношению к уголовному следствию изложена в заявлении от 19 марта с.г.

Вопрос: В своем заявлении от 19 марта с.н. вы заявили, что не считаете литературное творчество уголовно-наказуемым деянием. В данном случае речь идет о вашей работе, в которой вы клевещете на внутреннюю политику Советского государства, заявляете, что «нас ждет застой и обнищание – в общегосударственном масштабе…» Кроме того, клеветнически утверждаете, что якобы в нашей стране «террор остается основным методом политического правления». Распространение же клеветнических измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй, путем изготовления (сочинения) литературы такого содержания является уголовно наказуемым деянием. Понятно ли вам сделанное разъяснение? Намерены ли вы отвечать на поставленные вопросы?

Ответ: Ответа не последовало.

Вопрос: Чем сейчас вы мотивируете свое нежелание отвечать на поставленные вопросы?

Ответ: Ответа не последовало.

Допрос производился с перерывом на обед с 12 часов 45 минут до 14 часов 50 минут и окончен в 16 часов 45 минут.

 

6.

ПОКАЗАНИЯ ОБВИНЯЕМОГО. Я УМЕР

 

Мне было спокойно в следственной тюрьме. Да и в лагере потом было спокойно.

 

В первые часы после ареста и в первые несколько дней я очень остро чувствовал свое новое положение. Жизнь резко изменилась. Но еще более резко изменилось восприятие жизни. Конечно, я заранее знал, что меня могут  арестовать, и мы с женой обсуждали такую возможность, но одно дело -  болезнь, хоть болезнь и смертельная, а все надеешься, - и другое дело – смерть. Впервые я понял, что значит  у м е р е т ь   для прежней жизни. То есть слова эти я хорошо знал – за несколько лет до этого я был крещен, и много раз читал и слышал эти слова, но умер только теперь в глухой, без окон,  с пыльной решеткой вентиляционного отверстия камере, куда меня завели для предварительного обыска, медицинского осмотра и прочих процедур, предшествующих заключению в тюрьму.

 

Я умер, и все лучше понимал это по мере того, как меня пытались допрашивать, по мере того, как меня обыскивали, отнимали металлические предметы: нательный крест, часы, авторучку, даже брюки мои отняли, найдя в них запрещенную металлическую застежку, и выдали мне обесцвеченные многими стирками старые зэковские портки на веревочной завязке – впрочем, оказавшиеся очень удобными, как пижама, - я их проносил все девять месяцев пребывания в Лефортове…

 

 Я умер. Но уже и после смерти прежняя жизнь не отпускала меня, и во сне я держал на руках своих детей, ласкал жену – так постоянно, так осязаемо, что сознание подсказывало какие-то как бы реалистические обоснования: это меня на день отпустили домой, – и пробуждение в жизнь было такой же четкой реальностью, как и реальность сна: я как бы запросто переходил из пространства в пространство.

 

В первые дни в тюрьме написаны вот эти стихи: 

     

Любимая, нет ничего – есть Ты,

Иного в этом мире не осталось.

Какая бы судьба не ожидалась,

Любимая, нет ничего – есть Ты.

Молитвой поднимусь до высоты

Твоей.

Невидимым пребуду.

Ты не поймешь, ты удивишься чуду,

а это я – из тьмы, из ниоткуда

Молитвой поднимусь до высоты

Твоей.

21 марта 1985 года, Лефортовская тюрьма.

 

Конечно же, я тревожился за моих близких. Я знал, что им сейчас много хуже, чем мне, а вскоре и вовсе стал интуитивно ощущать тяжелую болезнь жены (как-то среди ночи я проснулся от кошмарного сна: мне приснилось много свежего, кровавого мяса, - кажется, это была человечина, как в фильме А.Германа), потом же и прямо узнал о болезни: в коридоре суда и после, на свидании, увидел жену, утратившую разум, понял, что дети будут расти и без отца, и без матери.

 

И при всем при том, мне было спокойно и в следственной тюрьме, и потом, в лагере. Я не знаю, как это объяснить, но я всегда знал, что все, что происходит со мной и с моими близкими – все это страшное горе, - надо воспринимать как  д о л ж н о е, как  д а н н о е. И в этой данности, в этом долженствовании есть  б л а г о. Думаю, что  для христианского сознания горе, данное как благо, не кажется ни парадоксом, ни поэтическим приемом. Это – основа всему.

 

Но тут же я хорошо понимал и свою двойственность, свою слабость: моя душа, мое нравственное чувство – это было спокойно, но постоянно было возмущено мое социальное сознание – я постоянно осознавал бессмысленность, тупое отсутствие логики, животный автоматизм в действиях тех, кто меня арестовал, мучал идиотскими вопросами на следствии, устраивал собачью комедию суда – и потом сторожил, открывал и закрывал множество тяжелых замков, обыскивал по четыре раза на дню, запрещал сесть или, наоборот, встать, вталкивал в камеру или выталкивал из камеры. Зачем все это? Ради чего? Неужели все только из-за того, что я позволил себе д у м а т ь? Ведь никаких иных поступков я не совершил! Я только думал – и мысли свои записывал на бумагу.

 

И  когда я понимал это, признаюсь, успокаивалось и мое социальное сознание; значит, я хорошо думал, значит, я правильно думал, если все эти мерзавцы так встревожены… Но тут же тревога, возмущение возникали вновь: ну, хорошо, но ведь не из мерзавцев же только состоит мир, - как же могут все эти люди, все эти писатели, артисты, деятели кино, просвещенцы и просветители, все эти блестящие писатели и говоруны – как же могут они говорить и писать, когда я вот здесь сижу за десятью замками, за пятью стенами, охраняемый двумя или тремя десятками мерзавцев, - и все только за то, что я  п о з в о л и л  с е б е  д у м а т ь! Нелепость какая-то…

 

И вот теперь я никогда не взялся бы за это аовествование, если бы речь шла только о горе, пережитом мной и моими близкими,  - это нам  д а н о, и нельзя жаловаться, все надо принимать с благодарностью. Но социальная бессмысленность происшедшего не дает мне спокойно жить. Нельзя казнить человека только за то, что он  п о з в о л и л  с е б е  д у м а т ь и записал свои мысли на бумагу.

 

Смешно даже говорить об этом – смешно и страшно…

 

Но в Лефортове страшно не было. В Лефортове скоро стало спокойно и привычно: в двери камеры открывался черный квадрат кормушки, появлялось комсомольское лицо молодого надзирателя, и он указывал ключом или просто пальцем:

- Фамилия?

- Тимофеев.

- Имя, отчество?

- Лев Михайлович.

- На вызов.

На вызов – это значит на допрос: по металлическим, но ковровой дорожкой застеленным мосткам тюрьмы, по коридорам следственного корпуса, где в окнах простое стекло и можно на ходу успеть увидеть часть сквера, прохожих, детей, играющих в классы, - и в глухой темный коридор, в кабинет следователя.

 

 

7.

ПРОТОКОЛ

допроса обвиняемого  

Город Москва

16 апреля 1985 г.

(Подполковник Губинский допрашивает Тимофеева)

Допрос начал в 14 часов 40 минут.

Вопрос: В своем эссе «Последняя надежда выжить. Размышления о советской действительности» вы пишите: «сегодня уверенно можно сказать, что осознание обществом своей оппозиции власти – важнейший социальный и духовный процесс: современной России». На основании чего вы так уверенно говорите о якобы «осознании обществом своей оппозиции власти»?

Ответ: ответа не последовало.

Вопрос: Считаете ли вы себя находящимся в «оппозиции к власти»?

Ответ: ответа не последовало.

Вопрос: Вам очередной раз разъясняется, что написанные вами сочинения «Технология черного рынка, или Крестьянское искусство голодать», «Ловушка», «Последняя надежда выжить. Размышления о советской действительности», содержащие клеветнические измышления, порочащие советский государственный и общественный строй, используются зарубежными центрами идеологической диверсии во враждебной пропаганде против Советского Союза. Намерены ли вы, используя свое право автора, обратиться в редакции журналов и радиостанций, использующих ваши сочинения в указанных враждебных СССР целях, с тем, чтобы предотвратить в дальнейшем их публикации и использование в передачах и тем самым нанесение ущерба нашей стране?

Ответ: Ответ на этот вопрос, как и на всякий другой, возможен только после того, как органы КГБ прекратят преследовать меня в уголовном порядке как автора литературных произведений.

Вопрос: Назовите те литературные произведения, автором которых вы являетесь и за которые, по вашему мнению, вы необоснованно «преследуетесь в уголовном порядке»?

Ответ: Ответа  не последовало.

Вопрос: О том, что ваши сочинения на советский общественный и государственный строй используются зарубежными пропагандистскими центрами во враждебных СССР целях, свидетельствует передача радиовещательной станции «Голос Америки» от 8 сентября 1984 года. Вам оглашается выдержка из нее следующего содержания: «В  трех последних номерах издающегося в Нью-Йорке журнала «Время и мы», в выпусках с 75 по 77 опубликована последняя большая работа проживающего в Советском Союзе публициста Льва Тимофеева «Последняя надежда выжить. Размышления о советской действительности» В сегодняшнем  выпуске программы «Религия в нашей жизни» мы познакомим вас с отрывками из эссе Тимофеева, в которых речь идет о духовной жизни современного советского общества. Другая замечательная работа Льва Тимофеева под названием «Технология черного рынка, или Крестьянское искусство голодать» была опубликована в 1980 году в ряде номеров издающегося в Соединенных Штатах квартального журнала «Русское возрождение», а затем вышла отдельным изданием в Нью-Йорке в издательстве «Товарищество зарубежных писателей». Между прочим, «Технология черного рынка» Тимофеева передается в текущих выпусках сельскохозяйственной программы «голоса Америки». Эссе Тимофеева, опубликованное в журнале «Время и мы», - это размышление о государстве и обществе в Советском Союзе. Главный тезис этой работы – советское общество постоянно сопротивляется  навязанной ему мертвящей доктрине». Что вы можете сказать по поводу приведенной вам выдержки из передачи?

Ответ: Ответа не последовало.

Вопрос: Вы отказываетесь принимать меры к предотвращению ущерба интересам Советского Союза, причиняемого западными антисоветскими центрами с использованием ваших уже упоминавшихся выше сочинений?

Ответ: Нет ответа.

Вопрос: Следует ли это понимать так, что вы умышленно в целях причинения ущерба изготовили названные сочинения и передали их на Запад для использования антисоветскими центрами во враждебной пропаганде против Советского Союза?                  

Ответ: Нет ответа.

Допрос окончен в 17 часов 55 минут.

 

Поздняя ремарка.

Люди, знакомые с процедурой допроса в советских следственных органах с некоторым недоумением отметили несуразицу в указанной здесь и в других протоколах продолжительности допросов. Действительно,  указано, что допрос занял 3 часа, тогда как  , видимо, хватило бы и получаса, чтобы задать все вопросы, отраженные в протоколе. Дело, однако, в том, что следователь вовсе не торопился. Озвучив вопрос и не получив ответа, он долго и неумело печатал на пишущей машинке, видимо, заносил вопрос в протокол, потом перебирал бумаги у себя на столе, читал в них что-то, задумывался, словно «изобретая» новый вопрос… или даже вообще переставал заниматься собственно допросом, вставал из-за стола и, открыв дверцы шкафчика, стоявшего за его письменным столом,  занимался там какими-то своими делами, вовсе не обращая на меня внимания. И только через некоторое время, закрыв дверцы и вернувшись на место, он брал в руки бумаги и озвучивал следующий вопрос. Очевидно, мое молчание превращало допросы в абсолютно глупую формальность с заранее предрешенным финалом. И мы оба всё понимали.

 

Вообще всё это следствие от начала и до конца, всё это была циничная и пошлая игра: при очевидном произволе и беззаконии  с серьезным видом соблюдалась видимость правосудия и формально исполнялись все должные процедуры. Впрочем, раз уж я оказался в тюрьме, меня такой формальный подход следователя вполне устраивал: вскоре я научился относится к допросам как к «сеансам медитации» - обмысливал прочитанное или стихи сочинял в уме.

 

В тюрьме, к слову сказать, была замечательная библиотека, сформированная в значительной степени за счет книг, конфискованных еще в конце тридцатых годов у «врагов народа». Истрепанный список и книги на замену (2-3 названия) приносили в камеру, кажется, раз в две недели.

 

А стихи… Как жить в тюрьме, если стихи не писать? При постоянном оскорбительном унижении стихи помогают трезво осознавать свое положение и сохранять достоинство и оптимизм. Да и вообще стихи – лучший способ обращаться мысленно к тем, кто на воле, к близким, к любимой. Вот, к примеру, стихотворение, сочиненное от начала и до конца во время одного из допросов и записанное сразу по возвращении в камеру:

 

Что за глупость посмертная слава…
Как топляк, поотставший от сплава,
Ударяется в днище буксира:
Одиноко и сиро – мерзко, сиро.

Что за глупость посмертное слово –
Деревянно, дубово, сосново,
Колотушкой в закрытую дверь –
Что я, где я теперь?

Я не взмах, не посмертная сила…
Чтоб не падала, не голосила,
Я не стану посмертной судьбой…
Я не умер. Я жив. Я с тобой.

 

 

8.

ПРОТОКОЛ

допроса обвиняемого

Город Москва

18 апреля 1985 года

(Подполковник Губинский допрашивает Тимофеева)

Допрос начат в 11 часов 20 минут

Вопрос: Вам представляется рукописный текст на трех листах белой  стандартной бумаги, озаглавленный «Грузинские деньги и нищая Россия», начинающийся со слов: «Я – нищий… Вам, читатель, знакомо это ощущение гольной нищеты?» и заканчивающийся словами: «Взятки? – спросите у наших медсестер. Тайна». Данный текст изъят у вас в квартире при обыске 19 марта 1985 года. Кем исполнен этот текст?

Ответ: Ответа не последовало.

Вопрос: Не являетесь ли вы автором предъявляемого вам текста?

Ответ: Ответа не последовало.

Вопрос: В этом тексте говорится: «Мое положение в обществе всегда казалось мне достаточно высоким: я специальный корреспондент центрального журнала…» далее «И вот, дожив до  сорока четырех лет и оглянувшись вокруг, я вижу, что я – нищий». Эти и другие изложенные в тексте данные дают основания полагать, что автором данного текста являетесь вы. Так ли это?

Ответ: Ответа не последовало.

Вопрос: В том же тексте вы пишите: «Какая-то мистическая сила все более и более овладевает нашим обществом. Черный рынок, теневая экономика, темные связи. Тайна! Бесполезно искать разгадку этих тайн в выступлениях политических лидеров, в комментариях обозревателей, в публикациях экономистов и социологов – кругом завеса, туман. Какие-то темные силы играют нашей судьбой – как в кошмаре мелькают свиные рыла телеобозревателей, копытца мелких партийных секретарей, хвосты и уши профессоров экономики…» и далее «Прочь! Понять-то нужно. И не только и даже не столько потому, что мне, нищему, хочется узнать, кто же мой век заел, сколько затем, чтобы увидеть воочию – что есть социализм?»

Уже в этих строках, судя по тексту, написанных вами в 1980 году, усматривается ваше негативное, если не сказать враждебное, отношение к существующему в нашей стране социалистическому строю. Для какого круга читателей предназначалась эта написанная вами статья под  названием «Грузинские деньги и нищая Россия»?   

Ответ: Нет ответа.

Вопрос: Вам предъявляется рукописный текст на десяти листах белой стандартной бумаги исполненной красителем зеленого цвета со вставками, исполненными красителем красного цвета. Текст начинается словами: «Наташа! А вот еще: на лекцию в санаторий…» и заканчивается словами: «Я не говорю о двух десятках барменов – миллионеры, как сказал бы кавказец Гаспар». Этот текст тоже изъят у вас в квартире при обыске. Кем исполнен этот текст?

Ответ: Ответа не последовало.

Вопрос: Как этот текст, адресованный «Наташе», оказался у вас в квартире, не являетесь ли вы автором текста и не адресован ли он вашей жене Экслер Наталье Евгеньевне?

Ответ: Ответа не последовало.

Вопрос: В предъявленном вам тексте говорится: «Мы  - страна слепоглухих. Лишь то, что доступно осязанию, составляет наши знания о мире. Мы и себя-то знаем наощупь».  Далее: «Нужно написать методику сбора материалов. Нужно сказать,  в каких условиях оказывается всякий задумавшийся и ищущий» и там же: «попробуйте отнять привилегии у партийной бюрократии – долго ли продержится система? Да ни одного дня! В правящей структуре  никого не останется, все разбегутся по артелям, да в снабженцы, да за прилавок». Чем вы можете объяснить столь разительное сходство приведенных выдержек из двух рукописных текстов предъявленных вам, с тем, что вами написано в статьях «Технология черного рынка, или Крестьянское искусство голодать» и «Последняя надежда выжить»?  

Ответ: Ответа не последовало.

Вопрос: Вам предъявляется рукописный текст на одном листе белой стандартной бумаги, исполненный красным носителем, начинающийся со слов: «Дефицит  как принцип власти. Сухарики к пиву» и заканчивающийся словами: «при открытом рынке этих условий нет». Данный текст тоже изъят при обыске в вашей квартире. Кем он исполнен?

Ответ: Нет ответа.

Вопрос: В тексте говорится: «любая власть, для того, чтобы существовать, должна создавать дефицит. Дефицит политических свобод. Дефицит выбора пути. Но для того, чтобы упрочиться, она должна этот дефицит расширить, сделать всеобъемлющим принципом. Только в условиях дефицита власть имеет возможность распределять по своему усмотрению. При открытом рынке  таких условий нет». А как вы объясните совпадение этой выдержки с тем, что вами изложено в статье «Технология черного рынка, или Крестьянское искусство голодать»?

Ответ: Ответа не последовало.

Вопрос: Вам предъявляется рукописный текст на 37 страницах белой стандартной бумаги, исполненный красителем синего и красного цвета. Текст начинается словами: Ален Безансон. Краткий трактат по советологии, предназначенный для гражданских, военных и церковных властей. (1976 г. ВРХД №№118, 119)» и заканчивающийся: «Какая все это глупость! Партия и государство живут в обществе и за счет общества и одновременно развращают его и ассимилируются им идеологически. А Бензансон попался на удочку, против которой сам предостерегал – партия и государство на практике вовсе не то же самое, что принимает образ реальности газетных передовиц и парадных докладов. И Брежнев в разных аудиториях говорит иногда противоположные по своему смыслу вещи. И в «Соснах» нет лозунгов». Этот текст также изъят у вас на квартире при обыске. Кем он исполнен и не написан ли вами?

Ответ: Нет ответа.

Вопрос: В данном тексте записано: «И в «Соснах» нет лозунгов». В своей статье, опубликованной в антисоветском журнале «Грани» №120 в 1981 г. «Технология черного рынка, или Крестьянское искусство голодать» вы пишите (страница 104 журнала): «но село-то Уборы – оно отнюдь не затерялось в просторах, но находится в получасе езды от столицы и между двумя самыми привилегированными санаториями, между «Соснами» и «Барвихой», а далее (страница 133 журнала): «но нету лозунгов ни в строгих коридорах обкомов партии, ни в здании ЦК, ни в санаториях, где отрешаются от повседневности высшие партийные чиновники».

Чем вы можете объяснить такое сходство в рукописи и написанной вами статье?

Ответ: Нет ответа.

Вопрос: На второй странице этого рукописного текста записано: «Вообще предположение, что нет рынка – неверно. При этом исходят из внешней видимости советской системы. Рынок существует, но стесненный демагогической доктриной, он принимает форму черного рынка». Приведенная выдержка также совпадает с изложенным в вашей статье «Технология черного рынка, или Крестьянское искусство голодать». Не является ли предъявленный вам рукописный текст наброском тезисов к упомянутой статье?

Ответ: не последовало.

Вопрос: На третьей странице той же рукописи говорится: «да и партийная бюрократия, эти хозяева страны, лишь на словах прикрывали рыночные отношения – т.е. отношения по поводу обмена благами – они прикрывали эти отношения лишь затем, чтобы под идеологической завесой развернуть во всю ширь отношения  ч е р н о г о   р ы н к а, то есть такие отношения, где можно спекулировать преимуществами, никакого отношения не имеющим к преимуществам экономическим: преимуществом власти, в первую очередь». А это совпадение со статьей «Технология черного рынка, или Крестьянское искусство голодать» чем вы можете объяснить?

Ответ: Не последовало.

Вопрос: В связи с тем, что столь явные совпадения дают основания считать вас автором рукописного текста, поясните, где, когда и от кого вы получили журнал «Вестник русского христианского движения» номера 118 и 119, издающийся в Париже, со статьей Безансона, и кому затем их передали?

Ответ: Не последовало.

Вопрос: При том же обыске 19 марта сего года в вашей квартире были изъяты ксерокопии  журналов «Вестник русского христианского движения» номера 127 и 128. От кого получили вы ксерокопии журналов?

Ответ: Не последовало.

Вопрос: Вам предъявляется рукописный текст на 19 листах белой стандартной бумаги, исполненный красителем черного цвета. Текст начинается со слов: «Ален Безансон. Краткий трактат по советологии, предназначенный для гражданских, военных и церковных властей. Вестник русского христианского движения. 1976, №118, стр. 171-205» и заканчивается словами: «Кстати, не из Польши ли ждать главной беды всей системе? Адрес не такой уж неожиданный». Кем исполнен этот текст, и не являетесь ли вы его автором.

Ответ: Ответа не последовало.

Допрос производился с перерывом на обед с 12 часов 45 минут до 14 часов  40 минут и окончен в 17 часов 40 минут.

 

 

9.

ПОКАЗАНИЯ ОБВИНЯЕМОГО: ВСЮДУ ЖИЗНЬ

 

Заключенных Лефортовской тюрьмы в шесть утра будят надзиратели – громким стуком в дверь или криком в раскрытую вдруг кормушку: «Подъем! Подъем! Кончай ночевать!..» Но еще раньше будит далекий звук первого трамвая и плотный и непрерывный вороний крик.

 

Я никогда прежде не был в районе тюрьмы и теперь, освободившись, все никак не соберусь туда съездить. Но знаю и так – и говорили, и из коридоров следственного корпуса видно – рядом парк, где-то далеко есть еще и кладбище, на кладбище – церковь, и иногда во время прогулки оттуда слышен мягкий звон, - и зэки, вышагивающие или бегающие, или делающие зарядку в своих тесных прогулочных двориках, останавливаются и прислушиваются, да и те, кто в судьбе своей отчаялся настолько, что даже на прогулке перестал двигаться и сидит на лавочке потерянно, - и эти поднимают голову на церковный звон, прислушиваются…

 

Но громче всего, заглушая все, звучит вороний крик.

Ворона – главная птица для заключенного. По ней можно движение времени чувствовать: замолчали вороны – значит, день к концу, скоро отбой, закричали вороны -  значит, вот-вот по тюремному коридору застучат кормушки и в твоей камере кормушка со стуком откинется и закаркает в нее надзиратель: «Подъем! Подъем! Подъем!»

 

Я в общем–то хотел говорить о том, как много птицы значат в мире заключенного, - о воробьях, которых мы зимой, в лютые пермские морозы, подкармливали в слепенькое окошечко рабочей камеры внутрилагерного карцера, о синице, которой  на зоне доставалось последнее сало из редкой  и скудной зэковской посылки (посылка полагается только по прошествии половины срока, один раз в год, пять килограмм весом – если не лишит начальство. Запрещены в посылке: масло, колбаса, кофе-какао. Сало можно, но синицам нельзя соленое, и соль нужно вымачивать).

 

Я хотел говорить о птицах, но и здесь вот ворона, главная птица, лезет вперед, заглушает всех других. В Лефортове ворона – лефортовский соловей, а привезут вас в пермский лагерь, в Кучино, и там прежде всего ворону  услышите – кучинский соловей, как будто иной гармонии зэку и от начальства не положено.

 

Но бывали дни, когда и ворона радовала, трогала душу – не криком, нет – но самим своим существованием, тем, что вот она, жизнь, живая плоть.

 

В лагере в апреле, в марте ли – не помню точно, - но в апреле, должно быть, две вороны стали вить гнездо на высокой березе. Вить, пожалуй, тут не самое точное слово: на самой верхушке голой еще березы они  с к л а д ы в а л и  свое гнездо, и весь небольшой наш лагерь, пятьдесят особо опасных государственных преступников – от двадцатилетнего Финкельштерна, посаженного за то, что, служа в армии, закричал как-то по пьянке своему командиру, что удерет в Израиль (восемь лет строгого режима: три – тюрьмы и пять – лагеря, за намерение шпионажа в пользу иностранной державы) и до восьмидесятилетнего Бутлерса, латышского крестьянина, мобилизованного некогда немцами (десять лет лагерей через тридцать лет после изгнания немцев) – весь наш особо опасный лагерь три раза в сутки ходил в столовую, возле которой росла береза,  задрав головы, и следил, как продвигается воронье строительство и обменивался впечатлениями. Ни суда, ни следствия, ни многих лет за забором – только птицы на березе.

 

Все началось с тех толстых прутьев, положенных поперечно – фундамент!

 

Потом пошли прутья более мелкие, но видно было, что не просто внаброс кладутся, а с толком, вскрепу – оба, и он, и она, были хорошие строители, и кто-то видел, как они, скача по забору, таскали с промзоны тонкий провод в зеленой пластиковой изоляции – обмотанное этим проводом прутье не развалить никакому урагану.

 

Как только гнездо было готово, они, подменяя другу друга, принялись насиживать яйца, не слетая с гнезда даже в самые жестокие дожди и ветры, даже в позднюю, уже по первым листьям, метель – вызывая этим наше зэковское одобрение.     

 

  А вскоре береза зазеленела, гнездо скрылось из глаз – и что там с этой семьей было дальше – трудно сказать. Но в начале июня запрыгал по веткам соседних берез любопытный вороненок – их ли вороненок или из соседнего перелеска залетел чужой, а их – через заборы в перелесок улетел – кто знает? Птицы здесь свободно летают, по ним охрана не стреляет…

 

Зимой же главной птицей становится сорока – она как-то теряется летом, а зимой, на снегу, ярко видна, и видно, какая это красивая птица, какое у нее перо с радужным переливом… Особенно эта сорочья живописность видна тогда, когда долго просидишь в карцере, и месяц или полтора ничего, кроме темно-серых шершавых бетонных стен нет перед глазами, а выходишь – яркий снег, солнце, густая голубая тень от барака – и сорока на заборе, подвижная, веселая птица – и никакого ей нет дела до колючей проволоки, до охранника, скрючившегося от холода на своей вышке – и сорочьи перья переливаются на солнце. Хорошо!

 

 

10.

Герб СССР
Всесоюзная Ордена Ленина
и ордена Трудового Красного знамени
Академия сельскохозяйственных наук
имени В.И. Ленина

Центральная Научная
Сельскохозяйственная библиотека

Старшему следователю
следственного отдела КГБ СССР
тов. Осину Н.И.

08.04.1985 №22

На Ваш № 19-340 от 28.09.1984

Тимофеев Л.М, пользовался Центральной научной сельскохозяйственной библиотекой ВАСХНИЛ  в 1977 и 1978 гг., что установлено по регистрационной тетради.

В 1977 году имел читательский билет № 25425 в читальном зале и № 2769 на абонементе.

За давностью лет читательский формуляр и контрольные листки не сохранились, поэтому определить, как часто пользовался Тимофеев Л.М. библиотекой, не представляется возможным. По тетради регистрации читателей, пользующихся спец.фондом, установлено, что в 1977 году Тимофеев Л.М. посетил читальный зал 2 раза: 2 июня 1977 года взял 12 книг; 3 июня 1977 года взял 6 книг.

Спецфонд ЦНСХБ работает с литературой «для служебного пользования» согласно «Инструкции о порядке учета, обращения и хранения документов, дел и изданий, содержащих несекретные сведения ограниченного распространения». М., 1974 г.

Представители других организаций допускаются к работе с изданиями «для служебного пользования» при наличии письменного запроса тех организаций, в которых они работают, с указанием темы работы и с разрешения  дирекции библиотеки. Полученные разрешения действительны в течении года («Инструкция…» п.н. 5,4, стр. 12, 5, 8 стр.13).

За давностью времени (1977 год) отношение на Тимофеева не сохранилось (срок отношений – 5 лет, требований читателей на литературу – 1 год), однако, в тетради учета читателей спецфонда имеется запись за 1977 год п.п. № 45, 47 о том, что 2 июня Тимофеев Л. Для получения книг предъявил отношение редакции журнала «Молодой коммунист».

Просмотром книжных формуляров выявлены книги, которыми Тимофеев Л.М. пользовался. Список литературы прилагается (на двух листах).

Директор ЦНСХБ А. Яйкова

 

Поздняя ремарка: Я не умею снять недоумение, которое возникнет у читателя, когда он сопоставит дату этого письма с датой самого первого документа дела, где говорится, что мое авторство уже тогда было вычислено  с помощью материалов выдачи литературы в ЦНСХБ.

 

 

11.

Чтобы не нагружать и не затягивать повествование излишними подробностями, здесь я опускаю Протокол допроса обвиняемго от 11 мая 1985 года. В течение трех часов, как всегда не торопясь, с продолжительными паузами, тщательно готовя каждый следующий вопрос, следователь Губинский с помощью косвенных улик (и при моем молчании) сам себе убедительно доказывал… и, надо признать, вправду убедительно, что именно я являюсь автором текстов, которые вменяются мне в вину.

 

 

12.

ПОКАЗАНИЯ ОБВИНЯЕМОГО. В ПОИСКАХ СОЛНЦА

 

В окна лефортовских камер вставлено не стекло, а непрозрачный, как бы покрытый морозным узором, пластик – в солнечные дни в небольшой камере на троих довольно светло. Если камера на южную сторону, то заметно, как солнечное прямоугольное пятно перемещается по стене. Но прямых солнечных лучей нет, самого солнца нет.

 

Нет его и на прогулке. Система прогулочных двориков – на крыше тюрьмы. Стены двориков высоки, дворики маленькие, с ту же камеру размером, редко чуть больше, гулять же надзиратели стремятся вывести пораньше, начинают прогулки еще до завтрака – чтобы пораньше, к обеду, «прогулять» всю тюрьму и самим пораньше освободиться и сесть играть в домино во внутреннем тюремном дворе. (И будут играть до ночи, и сменяться, и придут другие, и тоже сядут играть, и при этом станут так стучать фишками, что не дадут спать измученным обитателям тех камер, что выходят окнами во двор.)  

 

Понятно, что утром в прогулочном дворике солнце освещает только-только верхушку трехметровой  стены да еще колючую проволоку, которой забрано все пространство над головой. Этот проволочный потолок в крупную колючую клетку – «небо в арифметику» - сооружение совершенно бессмысленное, поскольку на три метра все равно не подпрыгнешь,  да и надзиратель ходит по мостику над головой, смотрит, – но действует психологически: одного раздражает, другого давит, третьего и вовсе подавляет. Вот этой-то паучьей сети над головой и достается все утреннее солнце, о котором внизу с тоской мечтает заключенный.

 

Меня арестовали в марте, и первые месяцы я вообще не видел солнца. Но в начале июня установились ясные дни, прогулки случались иногда и ближе к полудню, когда солнце уже заглядывало и в прогулочный дворик, и можно было скинуть рубаху и майку, и тоскующее бледное тело прямо-таки ощутимо впитывало солнечное тепло и радиацию.

 

Прогулка – главное событие дня заключенного.

 

Через пару месяцев я научился скандалить, если вызов к следователю грозил сорвать прогулку, и, бывало, добивался, что меня водили гулять и одного, если к моему возвращению с допроса сокамерники уже погуляли.

 

          В середине июня, в июле было и вовсе хорошо: мне была назначена судебно-психиатрическая экспертиза в Институте им. Сербского (в знаменитых «Серпах», куда обязательно возят всех политических и где выбирают, срок ли дать в лагерь или без срока – в спецпсихушку), а у медиков прогулочные дворики побольше – с травкой, с цветочной клумбой, со скамеечками возле дачного столика. И прогулка чуть больше тюремной – с полтора часа. И хотя не каждый день выпускали на прогулку, а всего два раза в неделю, но общее количество поглощенного солнца было намного больше. Оголившись до пояса, а то и до трусов все эти полтора часа зэки оздоровлялись: кто бегал по круговой асфальтовой дорожке, кто делал зарядку, а кто и  просто лежал на лавочке, загорал. Я даже начал если не темнеть, то розоветь за те шесть-семь солнечных прогулок,  что выдались на мою долю за тридцать пять экспертизных дней.

 

Остаток лета – снова в Лефортове – я провел в одной камере с весьма привилегированным узником – с сильно проворовавшимся  бывшим министром из Узбекистана, и его, а значит, и нас, его сокамерников, выводили гулять ближе к полудню, и тут я опять хватил немного солнца – так что за лето я все же чуть загорел, и осенью в бане верхняя половина тела была чуть темнее нижней. 

 

Говорят, солнечные лучи способствуют образованию в человеческом организме какого-то важного витамина, влияющего на целостность зубов и волос, на остроту зрения. Не знаю. Но моего тюремного загара, видно было недостаточно: уже в декабре, когда меня привезли в лагерь, у меня тут же выкрошились зубы  - и один, и другой – и сильно ослабло зрение.

 

 

13.

ПРОТОКОЛ

допроса обвиняемого 

гор. Москва

13 мая 1985 года

(Губинский допрашивает Тимофеева)

Допрос начат в 10 часов 15 минут

Вопрос: В процессе сопоставительного осмотра очерка-повести «Технология черного рынка, или Крестьянское искусство голодать» с текстами использованной вами литературы при ее написании установлено, что вы, дабы придать внешнюю правдивость своему клеветническому сочинению, заведомо занимались подтасовкой, фальсификацией и искажением смысла этой литературы, тенденциозно подбирали выдержки и цифры из нее, трактуя их в отрыве от основного смысла того или иного источника.

Что вы можете показать в этой связи?

Ответ: не последовало.

Вопрос: Так, на странице 51очерка «Технология черного рынка…», помещенного в антисоветском журнале «Грани» № 120, вы, рассматривая вопрос об оплате труда колхозников, привели работы Г.Д. Дьячкова, («Общественное и личное в колхозах» (издательство «Колос», Москва, 1968 год) следующую цитату: «В 1939 году около 16 тысяч колхозов не оплачивали труд в деньгах, 46 тысяч колхозов выдавали только по две копейки на трудодень, около 9 тысяч колхозов не выдавали зерна на трудодень», из чего сделали клеветнический вывод как о свидетельстве будто бы преднамеренно «грабительской» политики государства по отношению к крестьянам. В то время как  Г.В. Дьячков говорит совершено о б ином – об объективных причинах такого положения с оплатой труда колхозников, подчеркивает, что в период становления колхозного строя  это было вполне обоснованно, так как во многих колхозах основным источником дохода ее оставался колхозный двор, а производительность общественного труда оставалась низкой.

Вам предъявляется указанная книга Г.В.  Дьячкова и ксерокопия изготовленного вами очерка «Технология черного рынка…» Поясните, с какой целью вы допустили приведенные клеветнические измышления на политику Советского государства по отношению к крестьянам?

Ответ: Нет ответа.

Вопрос: На странице 71 вы цитируете И.В. Сталина: средняя выдача зерна в зерновых районах на один колхозный двор поднялась с 61 пуда в 1933 году до 144 пудов в 1937 году», указывая, что это является подтверждением тому, что будто бы «…с самого начала сплошной коллективизации, с первых дней колхозной системы «пролетарское государство» оставило крестьян на произвол судьбы…»

Как видно из сборника «Вопросы ленинизма» И.В. Сталина (Госполитиздат, 1952 год, стр. 626), эти цифры подтверждают обратное, то есть то, что продолжающийся подъем промышленности и сельского хозяйства в 30-х годах привел к новому росту материального обеспечения трудящихся. Эти цифры так же являются подтверждением тому, что внутренняя политика Советского государства в указанный период времени была направлена на удовлетворение потребностей тружеников села…

Вам предъявляется сборник «Вопросы ленинизма» и предлагается дать показания о цели допущенных вами извращений относительно политики Советского государства на селе.

 

Поздняя ремарка. Я сокращаю текст этого довольно занудного и долгого допроса. Думаю, характер, метод и суть следствия и обвинения уже ясны: я виновен в том, что, имея перед глазами некоторые цифры и факты, трактую их и оцениваю иначе, чем Сталин и советские ученые-пропагандисты. В протоколе далее следуют еще несколько подобных «изобличающих» вопросов… при моем молчании, конечно.

 

И хорошо, что молчал: смешно было бы мне в тюрьме КГБ доказывать следователю, что  товарищ Сталин врет как сивый мерин и в 1933 и 1937 годах никаких таких «пудов зерна» в степных зерновых районах не было, а в 1932-33 годах в стране вообще был голод (теперь знаем его как «голодомор»), унесший жизни не менее 3 миллионов человек.

 

Да я и не слушал особенно, что там следователь гудит. Как я уже писал, на допросах я думал о чем-нибудь своем или писал стихи (в уме).

 

Вот стихотворение, написанное как раз в то время, когда следователь цитировал Сталина:

 

Рожден, чтобы глаголать высоко,

я жизнь прожил и низкую, и злую,

и двоечники  школы рококо

теперь меня беседой наказуют.

 

Безмолвствую. Во искупленье зла

я послужу и слову, и державе.

Петух прокличет, прокричит сова…

И нас еще благословит Державин.

 

Допрос производился с перерывом на обед с 12 часов 20 минут до 14 часов 45 минут и окончен в 16 часов 30 минут.

 

 

14.

ПОКАЗАНИЯ ОБВИНЯЕМОГО. СОКАМЕРНИКИ

 

В Лефортово меня много бросали по камерам, и я посидел со многими сокамерниками, арестованными по уголовным статьям. Среди них были и министр, и бывший полковник милиции, и университетский доктор технических наук, и веселый  азербайджанец-мошенник, и неудачливый унылый фарцовщик. Всех их роднило одно: хотя они порядочно ругали своих следователей, своих преследователей, все-таки они  их уважали – и поменялись бы с ними местами с великим удовольствием (а некоторые и занимали подобные места прежде, до ареста). Поругивали они и государственные, и общественные порядки, но в целом, эти проблемы мало их занимали. Значительно больше их тревожило собственное положение.

 

Их мучила совесть. Но это не были высокие мучения совести, когда человек в отчаянии сравнивает свою жизнь с идеалом, - нет, это были весьма частные всплески нравственного чувства, заставляющие всхлипывать и стонать: «Как я ошибся! Если бы время вернуть вспять!»

 

Узбекский министр хлопкообрабатывающей промышленности Вахаб Усманов, с которым я провел в камере два месяца (впоследствии, будучи уже в лагере, я узнал из газет, что он приговорен к смерти и расстрелян), в заключении совершенно опустился: то он целыми днями лежал, отвернувшись к стене, стонал, плакал, то мы, его сокамерники, должны были по его просьбе по нескольку раз в день пытаться угадать, какой приговор его ждет. То есть даже не какой приговор, а какой срок – о расстреле, понятно, и вспоминать нельзя было.

 

Мы придумали специальную игру: по счету «три!» на пальцах выбрасывали какое-нибудь число, и Вахаб, пересчитывая мои выпрямленные пальцы и пальцы нашего третьего сокамерника, или заряжался надеждой, если выходило не больше семи-восьми лет, или впадал в полное уныние и становился всерьез зол и раздражителен, если получалось больше десяти. Мы старались беречь его и по многу не  о т п у с к а л и.

 

Его настроение сильно зависело и от того, с какой интонацией и какой по чину следователь вел последний допрос. Когда где-то там, в недрах следственного корпуса, куда его уводили почти ежедневно, с ним разговаривал какой-нибудь генерал от юстиции, - скажем, начальник следственного отдела прокуратуры или его заместитель – Вахаб возвращался в камеру веселый и обнадеженный: раз им занимается такой высокий чин, значит ему придают большое значение, значит, еще и он «наверху», причислен к тому же разряду, что и сам генерал, с которым он, кажется,  был знаком еще на воле, -  и он надеялся, что ворон ворону глаз не выклюет…

 

Когда же шли обычные, рабочие допросы, которые вели разные там капитаны и майоры, когда приходилось сдавать припрятанные где-то там, дома драгоценности, принимать на себя все новые эпизоды со взятками и хищениями, он падал духом, начинал часто вызывать тюремного фельдшера, просить сердечные капли.

 

Если ему казалось, что дела его идут совсем плохо, он вспоминал, что отец его – мусульманин, а дед был даже духовным лицом – и начинал громко и гортанно молиться.  Молитвенное настроение продолжалось до следующего визита генерала. Генерал, видимо, обнадеживал, и Вахаб возвращался повеселевший, свое молитвенное состояние вспоминал с улыбкой и об Аллахе говорил чуть ли не покровительственно, как о знакомом министре соседней республики.

 

Когда Вахаб был весел и разговорчив, то особенно охотно говорил о других высокопоставленных узбеках, которые были арестованы по обвинению в коррупции и о которых он какими-то путями узнавал – через следователя или от своих подельников во время очных ставок, - что они тоже тут, в Лефортове. Так он, радостно потирая руки, говаривал, что, всего скорее, расстреляют его приятеля, бывшего первого секретаря Бухарского обкома партии: «На нем пять миллионов!» - говорил Вахаб и растопыривал свою короткопалую пятерню. (Опять-таки впоследствии, от кого-то из его мелких подельников, с кем разговорился через перегородку в «воронке», я узнал, что на самом Усманове было  д е с я т ь  миллионов, - я представил себе его две растопыренные пятерни.) 

 

У камере у Вахаба было только два занятия: он или играл в шахматы – до десяти партий в день, или писал доносы, - говорят, он повязал вслед за собой человек четыреста. Доносил он на всех, кто когда либо ему давал или кому он давал. Все по его доносам оказались взяточниками и ворами – начиная с председателей колхозов, с которыми он имел дело, и кончая первыми секретарями ЦК партии Узбекистана – и умершим к тому времени Рашидовым, и живым, Усманходжаевым. (Не это ли, последнее обстоятельство, и решило судьбу Вахаба. Генерал появлялся всегда после особенно важных доносов).

 

По-русски Усманов писал и говорил плохо, и писать доносы помогал ему с подозрительной готовностью наш третий сокамерник, некий «технический  интеллигент со степенью», сидевший якобы за фиктивные договора и взятки, каким-то образом завязанные с иностранцами. На прогулках этот «доброхот» и Усманов тихо переговаривались, отойдя от меня в дальний угол дворика, - хотя в камере мы жили довольно дружно, и передачами поровну делились, и ларек заказывали в один общий котел, но при всем при том считалось, что я – чужой. Они – хоть и воры, хоть и провинившиеся, хоть и уголовники (так они себя, сожалея,  - «с кем не бывает!» - но все же  сознавали)  - советские люди, я же – отщепенец.

 

Я как-то было обиделся на их секреты, попытался протестовать, и тогда наш третий, «добровольный» усмановский помощник, спокойно объяснил мне, что, узнав содержание доносов, я могу нанести ущерб советской власти. Я, признаюсь, оторопел. Как именно я нанесу ущерб, это он не вполне представлял себе, поскольку ехать-то мне предстояло в лагерь строго режима, потом в ссылку, но… вдруг как-то смогу.

 

Даже здесь, в камере тюрьмы, они были советские. Проворовавшись, ожидая приговоров, ругаясь со следователями – они были советские. А я  - не советский. Чем же я-то нанесу ущерб?  Тем, что буду  г о в о р и т ь, тем, что раскрою  некую советскую  т а й н у. Их тайну. Ведь и они были руководителями страны – еще не так давно были.

 

- Зачем тебе это нужно? – спросил как-то не то Вахаб, не то «технарь».

- Что именно?

 

У них в воображении была как бы картинка с фокусом: повернешь – есть человек, еще повернешь – пустое пространство, исчез человек. Так вот в этом повороте картинки, где для них мир был полон благ, в картиночном мире, где они жили до ареста распорядителями благ, в этом мире было место и министру, и следователю, и уголовному преступнику, вору, и не было места мне – и только потому, что я мог раскрыть их некую  о б щ у ю  т а й н у.

 

- Зачем тебе это нужно?

И я действительно не умел ответить на этот вопрос так, чтобы они меня поняли. И не знаю, отвечает ли на него эта моя книга. Это ведь как повернешь картинку…

 

Поздняя ремарка.

Уже выйдя из лагеря, я имел возможность говорить с одним из следователей по делу Усманова. Он сказал, что наш третий сокамерник, этот «проворовавшийся технарь» был на самом деле их сотрудником, «подсадной уткой». Вообще об Усманове  и его деле я подробно написал в книге «Зачем приходил Горбачев» (М, изд. «ПИК» 1992г.). http://imwerden.de/pdf/timofeev_zachem_prikhodil_gorbachev_1992__ocr.pdf

 

15.

ПРОТОКОЛ   ДОПРОСА СВИДЕТЕЛЯ       

гор. Москва

27 мая 1985 года

(Подполковник Губинский и капитан Круглов - вдвоем допрашивают жену обвиняемого Экслер Наталью Евгеньевну)

Допрос начат в 10 часов 45 минут.

Вопрос: Вам предъявляется изъятый 19.03.85 г. При обыске рукописный текст, начинающийся со слов: «Дм.П.Кончаловский «Пути России»…» Кому принадлежат данные записи и кем они исполнены?

Ответ: Эти записи исполнены мной и для меня лично, с какого издания – уже не помню,  так как это писалось давно.

Вопрос: Вам предъявляется рукописный текст, начинающийся со слов: «Континент № 20. Игорь Ефимов-Московский. Политические выгоды нищеты» и заканчивающийся словами: «…имперской стратегии». Кому они принадлежат и кем исполнены?

Ответ: Записи на некоторых листах (л.л. 3, 5, 6, 8, 10, 12) исполнены мной и опять-таки для себя – так как я хотела подумать над написанным. Они оказались вместе с записями мужа, так как исполнены с одного источника. Писалось это не для использования Тимофеевым Л.М. в его работах, а для собственного осмысления.

Вопрос: Вам предъявляется рукописный текст, начинающийся со слов: «23 апреля. Наташа! Итак, путь…» и заканчивающийся словами: «Погуляю  - и опять! Л.» Когда и кем исполнен данный текст?

Ответ: Данный текст представляет собой письмо Л. Тимофеева мне. Когда оно было написано и в связи с чем, я не помню.

Вопрос: Вам предъявляется рукописный текст, начинающийся со слов: «Наташа! А вот еще…» Когда, кем и в связи с чем исполнен данный текст?

Ответ: Предъявленный текст мне незнаком. Когда и в связи с чем он был написан моим мужем, я не помню.

В целом, первое из предъявленных мне писем, написано Тимофеевым Л.М. в связи с его впечатлениями от поездки на Кавказ.

Вопрос: В ходе обыска в вашей квартире 19.03.85 г. были изъяты многочисленные конспекты работ и комментариев к ним. Кому они принадлежат и в связи с чем написаны?

Ответ: Эти записи принадлежат моему мужу Тимофееву Л.М. и написаны им, но в связи с чем, сказать не могу, не знаю. […]

Вопрос: Что вам известно о написании Тимофеевым Л.М. работ «Технология черного рынка, или Крестьянское искусство голодать». «Ловушка», «Последняя надежда выжить».

Ответ: Кроме того, что названные  работы написаны моим мужем – Тимофеевым Л.М. и писались им дома (он ни от кого не прятался), мне ничего не известно. Каким образом эти работы были переданы для публикации на Западе, я также не знаю.

Должна сказать, что основные идеи, которые были изложены Тимофеевым Л.М. в «технологии черного рынка…», он изложил ранее в большом очерке (я не помню его названия), который он во время работы в редакции «Молодой коммунист» пытался официально опубликовать в каком-то журнале – то ли в «Новом мире», то ли в «Дружбе народов». Работу его приняли, но затем в публикации отказали. Тогда Тимофеев Л.М. сократил эту работу и сделал попытку опубликовать в другом журнале (не знаю, в каком), но там ее так же не приняли. Затем он еще раз сократил ее до двух столбцов газетного текста и отнес в редакцию газеты «Комсомольская правда». Работу приняли и муж был счастлив, что его идеи могут быть публично высказаны. Это он считал очень важным для общественной мысли в то время. Свою публикацию он считал нужной не для того, чтобы «приобрести на  этом имя», а для общественной пользы. Однако через некоторое время и в этой публикации в газете ему было отказано. О том, что это делалось не «для популярности» автора, свидетельствует и размер предполагаемой  газетной (по сути) заметки, на которой не сделаешь себе «имени», даже если бы у мужа и было такое желание. А иных целей, кроме как довести свои мысли до читателя, он никогда и не преследовал.

Допрос окончен в 16 часов 20 минут.

 

16.

Здесь я опускаю ПРОТОКОЛ допроса обвиняемого 29мая 1985 года.  Следствие, видимо, было близко к завершению: все обвинительные сентенции по поводу моих текстов, которые следователь считал необходимым сформулировать и зафиксировать, чтобы потом повторить в  Обвинительном заключении, он уже озвучил и зафиксировал в протоколах предыдущих допросов. В этот же раз почему-то в течение долгих пяти часов  (против обычных трех) следователь в своей обычной неспешной или, вернее сказать, занудной манере обращал в пустоту (а как еще сказать об этом при заведомо нерушимом молчании обвиняемого, равнозначном его отсутствию) свои вопросы, смысл которых неизменно сводился  к неуклюжему и безграмотному канцеляризму: «Назовите лиц…» Назовите лиц, у которых хранятся черновики или экземпляры ваших сочинений… Назовите лиц, от которых вы получили изданные заграницей антисоветские книги и журналы… Назовите лиц, которые изготовили ксерокопии… Назовите лиц…назовите лиц…назовите лиц… С настойчивостью вороньего карканья. В пустоту. Смешно… Теперь, спустя много лет, смешно. Тогда смешно не было.

 

17.

ПРОТОКОЛ

допроса обвиняемого

гор. Москва

11 июня 1985 года

(Губинский допрашивает Тимофеева)

Допрос начат в 14 часов 25 минут.

Вопрос: Вам предъявляется зарубежный антисоветский журнал «Время и мы» № 79 за 1984 год с помещенной на его страницах пьесой-диалогом Льва Тимофеева «Москва. Моление о чаше». Когда вами была написана эта «пьеса» и каким образом она оказалась на страницах названного зарубежного журнала?

Ответ: Ответа не последовало.

Вопрос: В «пьесе» «Москва. Моление о чаше» описан диалог между двумя лицами – мужем и женой. Он в прошлом «известный советский журналист» и публицист, ранее писал стихи, оставил работу в редакции два года назад, за пять лет написал две книги, которые опубликовал под своим именем на Западе и в которых «исследовал» существующую в стране систему, жена у него не работает, имеет двух детей – девочек (одна школьница и носит крестик), в доме держат собаку, в личной библиотеке имеют словарь Брокгауза из 86 томов.

Вы так же в прошлом были журналистом и публицистом, ранее писали стихи, в 1980 году уволились из редакции журнала «В мире книг», к этому времени написали и передали для публикации на Запад свой антисоветский пасквиль «Технология черного рынка, или Крестьянское искусство голодать», а затем другое антисоветское «эссе» - «Последняя надежда выжить, Размышления о советской действительности», под своим именем в которых порочили советский  государственный и общественный строй. Кроме того, у вас с женой (нигде не работающей) двое детей, из которых годна школьница и носит нательный крест, в доме вы держите собаку, а в личной библиотеке имели энциклопедический словарь под редакцией Брокгауза и Эфрона в 86 томах. Все это свидетельствует о том, что данная пьеса-диалог имеет автобиографический характер и ее автором являетесь вы. Подтверждаете ли вы это?

Ответ: Нет ответа.

Вопрос: Что ваша «пьеса-диалог» имеет автобиографический характер говорит и то обстоятельство, что ее герой, в написанной и опубликованной на Западе книге, говорит о старушке, которая молится на портрет основателя советского государства. Вы в своем опубликованном антисоветском пасквиле «технология черного рынка…» также описываете сцену, когда старушка (Ховрачева Аксинья Егоровна) молится на такой же портрет. Как иначе вы можете это объяснить?

Ответ: Не последовало.

Вопрос: Героиня пьесы-диалога, болезненная женщина, ушла из журнала, где хорошо писала, нигде не работает, хорошо лепит из глины. Ваша жена – Экслер Наталья Евгеньевна в настоящее время домохозяйка, ранее работала театроведом, писала статьи; как показала на допросе 22 мая свидетель Р-я (следует фамилия, инициалы), лепные изделия ваши инициалы), лепные изделия вашей жены ей очень понравились. Кроме того, свидетель Б-а (фамилия, инициалы) показала, что ее дочери Ане было непонятно то, что Соня (ваша дочь) «носит крестик и верит в бога». Все это еще раз доказывает, что данная пьеса-диалог носит автобиографический характер и ее автором являетесь вы. Станете ли вы это отрицать?

Ответ: Нет ответа.

Вопрос: В пьесе-диалоге Она говорит «За каждое слово пророк отвечает сам, и ты готов отвечать… Вот только я забыла, пророку полагается жена и дети? Жена и дети за что отвечают?.. Я высчитываю копейки, чтобы купить детям ягод или поношенные ботиночки… Ты нами расплачиваешься…. Ты не  пророк, ты эгоист, мелкий, тщеславный… Ты встал в позу, ты уже придумал сообщение: «Как передают западные корреспонденты из Москвы, здесь арестован…» Вокруг тебя сияние… Ты говоришь стихами… А как же я? А дети?»

На допросе 20 марта  сего года свидетель К-в (здесь и впредь в подобных случаях – фамилия и инициалы. – Л.Т.) показал что 17 марта 1985 года вы у себя дома включали транзисторный приемник и пытались слушать зарубежные радиостанции, ведущие передачи на Советский Союз.

Свидетель Н-я на допросе 6 июня с.г. показала: «После ареста Левы Наташа говорила, что она во время работы мужа над каким-то произведением неоднократно убеждала его прекратить работу над ним, предупреждала, что добром не кончится, однако он на ее слова не реагировал. По словам дочери, она плакала, умоляла его прекратить это опасное занятие, но все было безрезультатно. Наташа так мне говорила, что если бы Лева не передал эту книгу, то есть написанное им сочинение, за границу, то ему бы ничего не было, он нормально жил бы с семьей, а со своей писаниной он добился только ареста».

Что вы можете сказать относительно приведенных вам показаний свидетелей, которые повторяют написанное вами в пьесе?

Ответ: Нет ответа.

Вопрос: Из содержания написанной вами пьесы «Москва. Моление о чаше» видно, что вы сознавали преступный характер ваших действий, выразившихся в изготовлении и публикации за границей литературы, содержащей заведомо ложные, клеветнические измышления, порочащие советский государственный и общественные строй, к каким относятся данная пьеса-диалог, повесть-очерк «Технология черного рынка, или Крестьянское искусство голодать», «Ловушка», «Последняя надежда выжить». Подтверждаете ли вы это?

Ответ: ответа не последовало.

Вопрос: В данной пьесе вы, как и в других названных выше сочинениях, опубликованных на Западе, с враждебных позиций возводите злобную клевету на государственный и общественный строй в СССР, именуя его «нечеловеческой системой» (страницы 18 журнала «Время и мы» « 69), утверждая , что в нашей стране якобы действует «закон социализма: не украдешь – не проживешь» (стр. 24), общество проникнуто ложью, со стороны государственных органов будто бы чинится беззаконие, допускаете оскорбления в адрес руководителей партии и правительства (стр. 11). С какой целью вы распространили столь злобные клеветнические измышления и совершили эти противоправные преступные деяния?

Ответ: Нет ответа.

Вопрос: Совершив указанные преступные деяния и боясь ответственности за содеянное, как это видно из содержания «пьесы-диалога», вы  вынашивали намерение выехать за границу, рассчитывая обеспечить свое благополучие за счет денег, добытых преступным путем в виде гонораров за свои антисоветские пасквили и вместе с тем намеревались продолжать антисоветскую деятельность, направленную в ущерб СССР.  Что вы можете показать в этой связи?

Ответ: Нет ответа.

Допрос окончен в 16 часов 10 минут.

 

Поздняя ремарка.

Я молчал на допросах, на вопросы не отвечал. Но, описывая здесь один из предыдущих допросов, я, пожалуй, не вполне точно выразился, что молчание, мол, было равнозначно отсутствию и я был занят отстраненной медитацией или сочинением стихов. Нет, уши-то у меня были открыты, и все глупости и пошлости следователя я вынужден был слышать… впрочем, чаще всего пропуская мимо внимания. Но все-таки в некоторые моменты для меня, не особо умеющего в обычной жизни сдерживать выражение эмоций,  молчание было довольно  мучительно. Ничего, привык, конечно, и вот до этого последнего допроса как-то терпел, не реагировал. Но здесь дело коснулось моей частной жизни, моей семьи, моих близких, и я не выдержал. Только так можно объяснить появление следующего документа.

 

Начальнику группы

 следственного отдела КГБ
подполковнику Губинскому А.Г.
от подследственного

 Тимофеева Льва Мих.

ЗАЯВЛЕНИЕ

Вчера, 11 июня с.г. во время допроса вы грубо и неквалифицированно идентифицировали меня, автора пьесы «Москва. Моление о чаше», с героями этой пьесы. При этом вы приписали мне те нравственные изъяны, которыми я, как автор, наделил литературного героя. Каждому, мало-мальски знакомому с основами литературоведения понятно, что при таких методах анализа, когда литературное произведение понимается как самооговор автора, Достоевский, как автор «Записок из Мертвого дома», и Толстой, как автор повести «Дьявол», должны быть обвинены в убийстве, так как оба эти произведения имеют автобиографические черты.

 

В связи с выявившейся таким образом некомпетентностью следствия настаиваю на проведении литературоведческой экспертизы, где, среди всего прочего, должен быть выяснен вопрос о принципиальной возможности в рамках уголовного дела идентифицировать личность автора и персонажа литературного произведения.

 

Прошу приобщить мое заявление к делу.
12 июня 1985 г.
Лев Тимофеев

(Заявление об экспертизе было оставлено без ответа. – Л.Т.)

 

 

18.

ПРОТОКОЛ

допроса свидетеля

15 июля 1985 г.

Г. Москва

(Капитан Круглов допрашивает Экслер Н.Е.)

Допрос начат в 14 часов  00 минут.

Допрос окончен в 16 часов 25 минут.

Вопрос: В журнале «Время и мы» 79 за 1984 год опубликована «пьеса-диалог» Льва Тимофеева «Москва. Моление о чаше». Что вам известно об обстоятельствах ее написания, и насколько события, о которых упоминает в пьесе автор, соответствуют действительности?

Ответ: Автором «пьесы-диалога» «Москва. Моление о чаше» является мой муж, Тимофеев лев Михайлович. В какое время он написал эту работу, я не помню, но работы писалась у нас дома. В этой работе, действительно, Тимофеев Л.М. использовал отдельные факты из своей и моей биографии. Однако в целом эта пьеса носит лишь автобиографические мотивы и нельзя сказать, что она во всем соответствует тем событиям, которые происходили в действительности. Тем более, это касается ряда эпизодов с упоминаемыми «третьими» лицами.

В связи с моим плохим самочувствием прошу допрос перенести на другое время.

 

 

Поздняя ремарка.

Этот допрос, сам вызов на допрос – самая большая подлость гебэшников во всем этом «расследовании». Наташа в то время была тяжело больна. Она заболела за два месяца до ареста: еще в январе её после тяжелого гриппа, как она сама говорила, «накрыло». Психиатр впоследствии лечивший и наблюдавший ее, объяснял нам:  то были наследственные и возрастные проблемы, резко обострившиеся в атмосфере постоянной тяжелой тревоги, постоянного ожидания моего ареста (эта атмосфера как раз и предъявлена в пьесе, которую мне инкриминировало следствие и которая в более поздней редакции была названа «В ожидании звонка»). Ухудшение состояния происходило постепенно, но особенно стремительно после моего ареста. И если при первом допросе Наташа как-то еще держалась, то через два месяца, к моменту, когда последовал второй вызов, полностью утратила способность адекватно воспринимать и понимать происходящее. Я, конечно, ничего не знал, ни об ухудшевшемся состоянии жены, ни о вызовах ее на допросы.  Знали ли о ее болезни следователи?  Безусловно знали. Как впоследствии выяснилось, наша квартира была буквально нашпигована  аудио и видео «жучками».  Мало того, были и иные, так сказать, «персонализованные» методы следить за жизнью нашей семьи в подробностях. Какую же информацию, какие же показания рассчитывали получить мерзавцы, потащившие на допрос тяжело больную женщину?

(Здесь, однако необходимо сказать, что упомянув «персонализованные» методы отслеживания нашей жизни, я,  конечно же, не имею в виду никого из моих тогдашних друзей и соседей – не только их порядочность не вызывала и не вызывает сомнений, но и вообще и Наташа, и дети, может быть, смогли пережить это тяжелое время  только благодаря их постоянной и всесторонней помощи и поддержке.)

 

 

19.

ПОКАЗАНИЯ ОБВИНЯЕМОГО. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ З/К

Когда при аресте я уходил из дома, когда меня   у в о д и л и  из дома, я плохо знал, что нужно взять с собой. Жена положила в сумку мыло, зубную щетку, пару носков. Я посомневался, можно ли взять какие-нибудь книги, но гебешник, распоряжавшийся арестом, сказал, что книги можно будет передать потом (и соврал, конечно). Но Евангелие я все же взял – удобное карманное издание, еще дореволюционное, с лиловым штампом «На память от Коломенского земства» - оно много лет со мной было и дома, и в командировках.

 

Это Евангелие было у меня отнято почти сразу же, часа через три-четыре после того, как меня привезли в Лефортовскую тюрьму. Сказали, что я могу получить его через следователя – так это у них было рассчитано…

 

Тогда же, при первом обыске в тюрьме, у меня отобрали маленький серебряный нательный крестик. Или даже нет, крестик отобрали не во время самого обыска, а минут через десять-пятнадцать, когда повели в баню. Обыск-то проводили младшие чины, прапорщики, которые по бороде моей, видимо, приняли меня за священника, и что-то, должно быть, дернулось в их душах, не посмели снять крест.  В бане же, когда я уже стоял голый, налетел какой-то младший офицер с нарукавной повязкой ДПНСИ (дежурный помощник начальника следственного изолятора), обругал прапорщиков – крестик сняли, сказали, что они люди подчиненные, что существуют положения, по которым в камере запрещены металлические предметы, но что если будет ходатайство следователя… А следователь чего ради будет за меня ходатайствовать?

 

Так и остался я без крестика и без Евангелия… Но все-таки следователю я об этих изъятиях сказал и спросил, нельзя ли получить обратно. В то время следователь еще, видно, надеялся установить со мной какие-то выгодные для него отношения – на каждом почти допросе он, как бы невзначай, заговаривал о людях, которые, оказавшись в моем положении, все же отделывались легким испугом, признавая свою вину и раскаиваясь – или год-другой ссылки получали, или пару лет в психушке общего типа отсиживались – и выходили на волю, и уезжали за границу… Вот ведь я арестован, идут допросы, а западные радиостанции продолжают передавать мои очерки и статьи, так не хочу ли я воспользоваться авторским правом и хотя бы приостановить передачи?..

 

Так или иначе, он написал специальное письмо начальнику тюрьмы, в котором якобы ходатайствовал о разрешении мне иметь в камере крестик и Евангелие. Но увы… начальник тюрьмы дней через пять ответил отказом, сославшись на какие-то инструкции. Следователь как бы даже несколько огорчился… и тут же нашел выход из положения: поскольку Евангелие передано ему, он будет давать читать здесь, в кабинете…

 

Конечно все это разыгрывалось как комедия. Я должен был почувствовать душевную расположенность следователя ко мне, его готовность помочь. Он  надеялся на установление  ч е л о в е ч е с к и х  отношений. Он – человек, я – человек, мы – люди. Чего же не найти общий язык?

 

Но нет. Это все было совсем не так. Не то, что я его за человека не считал – нет! Просто мир его было для меня  з а  ч е р т о й. Это был  п о т у с т о р о н н и й  м и р. Это как картинка с фокусом: посмотришь с одной стороны – есть человек, посмотришь с другой – нет никого. Пустая комната. Вот так вот в мире, где есть крест, Евангелие, молитвы – нет ни следователя, ни офицерских чинов, ни вонючих тюремных коридоров. И сама утрата или обретение и креста, и Евангелия не могут быть связаны с ними иначе как только механически – их руки забрали, по этому коридору унесли. Но суть утраты заключалась в том, что утрата мне  б  ы л а  н а з н а ч е н а. точно как обретение Евангелия означало только то, что мне  д а н о  о б р а т и т ь с я  к Слову. И я обратился…

 

Я довольно много выписал – скажем, переписал всю Нагорную проповедь целиком и, вспомнив монашеский труд переписчиков, готов был и дальше писать и писать… Но к тому времени следователь совершенно потерял терпение, а может, и вовсе надежду установить контакт со мной, стал раздражителен, его напускная вежливость все чаще стала слетать с него, и в конце концов он сказал, что его начальство не разрешает ему более предоставлять мне Евангелие… А мне и ладно, я уже к тому времени много переписал.

 

Скоро же к этим листочкам переписанного Слова прибавились иные тексты, Словом вдохновленные, - я имею ввиду статьи и письма В.А. Жуковского, каким-то чудом сохранившиеся в тюремной библиотеке, - и в частности, потрясающая по своей просветленности «Внутренняя жизнь христианина». И все это было  д а н о  мне в тюремной камере…

 

Все эти записи были со мной более полугода – я их и сам читал, и давал читать сокамерникам, и некоторые переписывали их себе и уносили с собой на этапы, в лагеря, вместе с обычными для каждого зэка бумажками, на которых начерчен план будущего дома и расчет прибыли  от пасеки или теплички: каждый зэк мечтает по освобождении заняться строительством и хозяйством… И успокоится душой.

 

Провез я эти записи по этапу, читал их в Пермской пересыльной тюрьме и окончательно утратил только при поступлении в лагерь: там у меня забрали все мои записи «на проверку» и отобрали теперь уже не металлический, а даже кипарисовый крестик, который на этап передали друзья. И больше я не видел ни записей, ни крестика – через некоторое время молодой опер с сонными глазами идиота прочитал мне акт, что-де, записи и крест уничтожены. «А как уничтожили?» - спросил я его.  – «Сожгли».

 

И я подумал, что это хорошо, что они так боятся и Слова, и Креста: видимо, чувствуют, что там, где Слово и Крест – их нету. Тоже ведь понимать надо, они ведь тоже борются за выживание – слепые, слепыми ведомые…

 

 

20.

ПОКАЗАНИЯ СВИДЕТЕЛЯ. ПОЧТИ ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ

Вот две справки, которые были запрошены следователем и приобщены к уголовному делу:

РСФСР
Министерство просвещения
Рязанский городской отдел
народного образования
Ордена «Знак почета»
школа № 2 им. Крупской

14 июня 1985 года

СПРАВКА

Дана настоящая справка в том, что по имеющимся в средней школе № 2 архивным данным Солженицын А.И. был принят в школу с 25 августа 1957 г. (приказ Рязанского гороно № 51 от 26/8-57 г.) учителем астрономии и проработал здесь до 25 декабря 1962 года.

Директор школы
Т. Варнавская

 

СПРАВКА

Дана настоящая справка в том, что по имеющимся архивным данным в средней школе № 2 г. Рязани в 1956/1957 учебном году в 9-В классе обучалась Экслер Наталья Евгеньевна, 1940 года рождения, проживающая по адресу: г. Рязань, ул. Каляева д. 43 кв.1.

По окончанию 9 класса переведена в 10 класс.

Директор школы
Т. Варнавская

 

 

Две эти справки присутствуют в уголовном деле как некие чуждые документы, с обвинением никак не связанные и без каких бы то ни было комментариев. Но я-то, конечно, знал, почему они там оказались. Знал это лучше следователей, которым, видимо, их собачье чутье что-то подсказывало… но что именно, они этого так и не поняли, не докопались. И слава Богу. Вот письмо, которое при обыске у нас дома, по счастью, не попалось на глаза  гэбешникам:

 

 

Уважаемый Александр Исаевич!

 

Очень давно, в 1958 году, я училась в Рязани, в 10 классе, во 2-й средней школе. В нашем классе Вы преподавали астрономию.

 

Я помню, как Вы в первый раз вошли в наш класс в сопровождении директора школы.

 

Я слышала, конечно, до этого, что в школе появился новый учитель «из лагерей», но для меня значение этого было так смутно, что, пожалуй, я была готова к появлению где-то в коридорах школы человека в полосатой одежде немецких концлагерей. И когда Вы вошли в класс, то на этом и кончилось то смутное дурацкое ожидание встречи. И то, что вы «из лагерей» - это сведение осталось как-то ни к чему. Жили мы с мамой вдвоем, переезжали из города в город, из театра в театр, все связи с родными были потеряны, и хоть мама и говорила, что кто-то из родных «сидел» и кто-то из знакомых «сидел», но понять хоть что-то из ее рассказа было невозможно – ни понять, ни почувствовать – поэтому личной боли, личной тайны не было, не было и желания знать, вопросов не было (да и кто бы ответил на эти вопросы?)

 

Потом меня расспрашивали, какой Вы?

 

Я рассказывала, как Вы впервые вошли в наш класс… Малость моего рассказа смущала слушателей: за ним ничего нет – учитель и плохая ученица. Спрашивали, что рассказывали Вы нам о лагере и что читали нам из своих произведений (?!!) Раздражала слушателей моя тупость – мне говорили: «Как вы могли плохо учиться у такого человека? Как можно было не понять, не почувствовать, у кого учишься?» Видимо, если бы я была отличницей по астрономии, то это бы хоть как-то уравновешивало ожидания.

 

Смущало и несоответствие судьбы: ведь дано же было это знакомство  - ну и что? Это раздражало. Отзвука как бы не было. Я и сама думала: зачем же это было, если нет отзвука? Для чего было?

 

И вот как аукнулось.

 

Мой муж, Тимофеев Лев Михайлович, написал большой очерк о жизни русской деревни и пытался его опубликовать. Очерк вроде бы нравился, но его не брали, не взяли в одном толстом журнале, в другом. Лева показал очерк в тонком журнале, там тоже понравился, сказали сократить. Лева сократил. Не взяли. Показал в газете – там собирались сделать большую публикацию на два номера. Не пошло. Сказали сократить. Сокращал, сокращал. Осталось тезисов два столбца. Это все тянулось долго невозможно. Каждое сокращение через Левины муки. Я возмутилась, увидев, что в результате у него осталось. Но он сказал, что я ничего не понимаю, что важно опубликовать хоть два столбца, а потом, зацепившись за них, пройдет весь очерк, что два столбца – это очень важно, хоть ему еще не все ясно в самой проблеме.

 

Столбцы набрали, но уже из номера сняли, а Леве объяснили, что «наверху» кто-то сказал, что если «это» напечатать, тогда за что же редакция получает зарплату?

 

Лева работал в (комсомольском) журнале «Молодой коммунист». […] А очерк все его мучил, и какие-то проблемы, затронутые в очерке, но не решенные еще, не продуманные, все возвращали его к нему. И он замучил меня экономическими разговорами. И даже купил мне учебник политэкономии, чтобы я хоть что-то смыслила.

 

Ему казалось, что идеи эти носятся в воздухе, что где-то кем-то они уже высказаны, он сомневался, «не изобрел ли он велосипед».

 

И вот только-только его приняли в кандидаты, только стали утихать разговоры об этом, споры, полное  неприятие или недоумение одних, уверенность других… К нам вдруг зашла соседка по дому – она захлопнула свою дверь, ей некуда было деваться, и она попросилась посидеть у нас.

 

Мы недавно жили в этой квартире, никого в доме еще не знали, ни с кем не были знакомы, но эта милая соседка как-то на улице подошла к нам – ей понравилась моя маленькая Сонька, вернее, не сама Соня, а ее имя, - оказалось, что нашей соседки ее младшая любимая сестра Соня была неизлечимо больна… Потом у нас в семье  отсчет времени так и значился: «Когда Гюзель захлопнула дверь».

 

Тогда все и аукнулось.    

 

Поговорили о чем-то, я звала ее заходить еще, но она сказала грустно, что они с мужем буквально на днях уезжают совсем… Тогда многие уезжали, и мне всегда это было больно. Гюзель сказала, что уезжать они не хотят, но вынуждены, но почему вынуждены, она говорить не хотела, разговор прекратила и заторопилась уходить. Я не отставала: «Почему вынуждены?» Она сердито спросила, хоть слышала ли я, что Солженицына выслали? Но продолжать не стала и сказала, чтобы отделаться: «Я вам потом расскажу». Когда? Если через неделю они уедут? И почти вдогонку я ей сказала, что я у Вас училась. И тут все повернулось.

 

У нее лицо стало другим, и она сказала, что ее муж – Андрей Амальрик.

 

Я слышала о нем. Один знакомый рассказывал о гнусном фильме об Амальрике. Что там было? «Да все скрытой камерой, видно плохо, все смазано, тускло,  но гнусно ужасно». И после этого фильма, а его показывали в каком-то институте, мой знакомый очень хотел прочесть, что же такого написал Альмарик, что за ним охотились со скрытой камерой.

 

Почему я тут же стала просить Гюзель познакомить Леву с Андреем? Почему я решила, что это необходимо для Левы? Не знаю. Знала – необходимо. Она отговаривалась занятостью, сборами, отъездом. Потом пообещала зайти вечером и ушла… Когда пришел Лева и я рассказала ему неожиданную новость, он страшно испугался. Сказал, что никуда не пойдет и ни с кем знакомиться не будет, что это провокация. Все подстроено. «Это не может быть, - говорил он каким-то угасшим голосом, - как ты не понимаешь, что это элементарная провокация». – «Для чего? Я ревела, и было очень стыдно, я видела, что он действительно не пойдет, не сдвинется, так и будет сидеть и повторять, что это провокация. И свет в комнате  был какой-то тусклый, и струганные доски лежали на полу – Лева собирался строить стеллаж в пустой пока квартире, и тоска такая была…

 

Почему я знала, что надо идти? Почему он так испугался?

 

Заглянула заплаканная Гюзель.

 

Лева сказал мне: «Только на десять минут». И пошли. Мы пробыли долго.

 

Это была их тайная квартира – они ее наняли по случаю у каких-то незнакомых людей и приезжали сюда только убедившись, что нет слежки. Здесь они были уверены, что к ним не нагрянут «с визитом», не поставят скрытую камеру.

 

Андрей никак не мог понять, почему Гюзель сказала мне, кто они такие. Почему? После их-то жизни, после такого опыта, после всего? Как она могла сказать совершенно незнакомым людям? Ей сильно попало. Но ведь она и не мне сказала, она просто откликнулась на Ваше имя.

 

Ни Амальрику, ни потом, когда перед их отъездом мы познакомились у них с Юрием Орловым, - ни ему идеи Левы не показались так уж интересны. Или идеи эти были еще не продуманы до теперешней их ясности. Но дело было не в одобрении. Здесь оказался просто важен факт знакомства, факт общения – понимания того, что вот ведь есть люди, которые позволяют себе жить и думать свободно, независимо – вот они, с ними можно поговорить, до них можно дотронуться. Но самое главное было то, что Амальрик подарил нам «Архипелаг ГУЛаг». Так уж вовремя случился этот подарок, который и совсем освободил Леву.

 

Вот так все аукнулось.

 

И Лева начал работать над «Технологией черного ранка». Теперь он додумал все до конца. Проблема была ясна, ясен механизм «черного рынка», ясен механизм советской экономики. Но его еще долго мучило сомнение, не изобрел ли он велосипед, казалось тогда что, что идеи эти должны носиться в воздухе и когда-то где-то должны быть уже высказаны. Но кому бы он ни показывал свою работу, об этом, главном, не говорили, предлагали свои какие-то идеи, которые казались им важнее, и советы давали от этих своих идей и словно не замечали проблем самой «Технологии…»

 

Муж очень нервничал. «Неужели непонятно? Не ясно?» А советы все шли и шли – от каждого свои – наболевшие, но никакого отношения к работе не имеющие. Он уже отчаялся получить адекватный отзыв… И вдруг он от кого-то узнал о Вашем очень добром, очень взволнованном отзыве о «Технологии черного рынка» - кому-то в частном письме пришел отзыв – это был самый счастливый день. Странно, но и здесь отзывы после этого изменились, словно всем что-то стало известно – работу стали понимать и советов уже не давали.

 

Для меня это было неожиданно, но после «Технологии», только закончив работу, Лева принял таинство крещения.

 

Вот так все аукнулось… И спасибо, что б ы л о  м н е  д а н о  быть на тех уроках астрономии, чтобы я просто помнила Вас и могла сказать, что помню.

 

Вот и все. Получилось так длинно, а я просто хотела сказать Вам, что помню Вас и что имя Ваше очень много значит в нашей жизни.

С уважением,
Наталья Экслер

 

 

Это письмо написано Наташей задолго до ее болезни и моего ареста, но не было отправлено за отсутствием реальной возможности для этого. Как я уже сказал,  оно не было обнаружено во время обыска, а то заняло бы свое место среди вещественных доказательств и несколько бы расширило тематику допросов – моих и жены. Но поскольку эта повесть имеет характер уголовного дела, которое я сам возбуждаю перед судом общественного мнения, письмо это становится важным документом и его необходимо приобщить к другим материалам дела.

 

21.

Однако вернемся в Лефортово…

ХОДАТАЙСТВО

о дополнении предварительного следствия

Начальнику следственной группы
подполковнику Губинскому А.Г.
от обвиняемого Тимофеева Льва Михайловича

 

31 июля 1985 года мне окончательно предъявлено обвинение в совершении преступления, предусмотренного ч. 1 ст. 70 УК РСФСР. Мне вменяется в вину написание следующих литературных произведений, содержащих будто бы заведомую клевету на советский общественный и государственный строй и написанных с целью нанесения ущерба этому строю: «технология черного рынка…», «Ловушка», «Последняя надежда выжить», «Москва. Моление о чаше». Поскольку речь идет о литературных произведениях разных жанров (повесть-очерк, рассказ, эссе, пьеса), казалось бы, что в обоснование обвинения должен быть произведен строгий анализ указанных текстов с целью выяснения жанрового задания, жанровых возможностей и степени их реализации, что только и делает возможным уяснение смысла и адекватное восприятие каждого произведения в отдельности. Однако, такой анализ следствием проведен не был, что привело к искаженному толкованию указанных произведений; о характере этих искажений я и буду говорить ниже.

 

  1. Заявленное еще во вступлении как произведение исследовательское, повесть-очерк «Технология черного рынка…» трактуется как заведомая клевета на советский строй. Такая трактовка, а вслед за ней и обвинение, строится на нескольких вырванных и общего контекста  - даже не фразах, а словах, которые в таком виде обретают смысл, обратный тому, какой они имеют у автора…

 

Разберем хотя бы один конкретный пример. В обвинении мне вменяется определение советской системы как «диктатуры страха», в этом определении усматривается заведомая ложь, имеющая целью нанести ущерб советскому общественному и государственном строю, - то есть действия явно политического характера. Между тем, в тексте у автора слова эти находятся в центре развернутого суждения: «Советская система – диктатура бездарности, диктатура страха, который бездарность испытывает перед талантом. Именно страх перед открытыми рыночными отношениями,  с т р а х   п р о и г р а т ь  на рынке – чувство хорошо знакомое, должно быть, каждому из нас – именно этот страх питает во всем мире социалистические идеи. У нас же этот победоносный страх обрел черты государственности…

 

Конечно, талант с бездарностью легко не разведешь. Тут на первый-второй не рассчитаешься. И того, и другого начала в каждом из нас предостаточно… Важно, какому из них легче выжить, с  к а к и м   и з   н и х   л е г ч е   в ы ж и т ь?»

 

Всякое  непредвзятое толкование этого суждения показывает, что оно имеет целью не политические оценки и определения (что вменяется мне в вину), а является попыткой социально-психологического обобщения, которое может быть подвергнуто сомнению или даже аргументировано отвергнуто специалистами, но уж никак  не является заведомой клеветой.

 

Так выдернутые из текста слова искажают мысль автора. И это происходит неоднократно. Материалы дела показывают, что это не случайно. Создается впечатление, что следствие вообще недостаточно подготовлено к восприятию и пониманию научной экономической и социологической литературы, цифровые и фактические данные которой положены в основу системы доказательства идей, высказанных в повести-очерке «Технология черного рынка…»

 

(Поздняя ремарка. Далее обвиняемый точно так же убедительно показывает некомпетентность и тенденциозность трактовок других текстов, инкриминируемых ему следствием. Полагаю, все это было очевидно уже при чтении протоколов допросов, и теперь, чтобы не утомлять читателя необязательными повторами, я посчитал разумным сократить  документ.)

[…]

В свете всего изложенного выше, я ходатайствую о назначении экспертизы моим произведениям, которую я прошу произвести в следующем порядке:

 

  1. Экспертная комиссия социологов должна проанализировать систему аргументации и выводы повести-очерка «Технология черного рынка, или крестьянское искусство голодать».

 

Эксперты должны ответить на следующие вопросы:  

 

а) Обоснованы ли выводы, сделанные мной из цифровых и фактических данных, приведенных в работе и почерпнутых, главным образом, в советской научной литературе?

 

б) Каков конечный социально-экономический вывод автора?

 

  1. Экспертами-литературоведами должны быть подвергнуты анализу рассказ «Ловушка», эссе «Последняя надежда выжить», пьеса «Москва. Моление о чаше».

 

Перед экспертами должны быть поставлены следующие вопросы:

а) Каковы идейно-композиционные  принципы каждого из этих произведений в отдельности?

б) В какой степени возможно идентифицировать автора этих произведений с их персонажами?

Прошу приобщить это ходатайство к материалам уголовного дела.

8 августа 1985 года

Подпись.

 

Поздняя ремарка. Заявляя ходатайство, я, конечно, прекрасно понимал, что никакой экспертизы не будет. Но так уж, видимо,  устроены некоторые пишущие люди, что воспринимают события, в том числе и те, что с ними самими происходят, как некий литературный текст, разворачивающийся по законам внутренней гармонии, присущей именно этому тексту. И вот как раз острое ощущение дисгармонии во всем происходящем  и  подсказало мне необходимость такого ходатайства. Оно должно было присутствовать в общей картине событий. В ходе «уголовного процесса» с предрешенным финалом никакие мои ходатайства, конечно, никакого «гармонизующего» значения иметь не могли. Всё было предрешено заранее.

 

ПОСТАНОВЛЕНИЕ

об отказе в удовлетворении ходатайства обвиняемого, поддержанного его защитником

гор. Москва

9 августа 1985 года

…Приведенное ходатайство обвиняемого Тимофеева, поддержанное его защитником Власовой К.В., не подлежит удовлетворению по следующим основаниям.

В процессе расследования преступной деятельности Тимофеева приняты все предусмотренные законом меры всестороннего полного и объективного исследования обстоятельств дела. В результате собраны достаточные доказательства вины Тимофеева в объеме предъявленного ему обвинения, а именно в том, что, будучи враждебно настроенным к Советской власти действуя в целях ее подрыва и ослабления, он проводил в 1977-1984 годах антисоветскую агитацию и пропаганду.   

 

Имеющиеся в деле материалы достаточны для правильного рассмотрения его в суде.

 

Из текста ходатайства обвиняемого усматривается, что, настаивая на осуществлении дополнительного следственного действия, связанного с назначением социологической и литературоведческой экспертизы, он преследует цель выяснения обстоятельств, не имеющих значения для дела. Оценка доказательств произведена в строгом соответствии с требованиями  ст. 71 Уголовно-процессуального кодекса РСФСР.

 

На основании изложенного, производство дополнительного действия, о котором ходатайствует обвиняемый, не вызывается необходимостью.

 

Руководствуясь требованиями ст.ст. 131 и 204 УПК РСФСР,

постановил

обвиняемому Тимофееву Льву Михайловичу и его защитнику Власовой Ксении Владимировне в удовлетворении ходатайства отказать.

Начальник группы Следственного отдела КГБ СССР
Подполковник Губинский


 

Поздняя ремарка. Чтобы логически завершить тему, я написал протест «надзирающему прокурору» (был там и такой) по поводу отказа провести экспертизу, но никакого ответа, конечно, не последовало… Пожалуй, здесь как раз и уместно вспомнить, что в процессе,  кроме персон, уже названных поименно, участвовали еще двое: некто «надзирающий прокурор» Захаров и назначенная КГБ «защитник» Власова. Но никакого надзора со стороны первого или защиты со стороны второй я вспомнить что-то не могу. Да и в документах дела никаких следов деятельности этих двоих что-то не обнаруживается.

 

 

22.

12 августа 1985 года  Первый заместитель генерального прокурора СССР Государственный советник юстиции 1 класса Н.А.Баженов своей резолюцией «УТВЕРЖДАЮ» на Обвинительном заключении по уголовному делу № 53 по обвинению Тимофеева Льва Михайловича

в совершении преступления,

предусмотренного частью I статьи 70

Уголовного кодекса РСФСР  подвел, наконец, итог почти  пятимесячному «следствию».

 

          Обвинительное заключение – пространный документ, повторяющий, в основном, те доводы обвинения, что знакомы нам по протоколам допросов, и в этом издании повести я считаю разумным не утомлять читателя повторами – тем более, что все обвинения мы еще раз встретим  в Приговоре, без которого нам никак не обойтись.

 

          Но все же из Обвинительного заключения стоит, пожалуй, привести здесь показания свидетелей обвинения – чтобы увидеть, чем еще подтверждается вина особо опасного государственного преступника Тимофеева.

 

А вот чем:

«… показаниями свидетеля Ж-ва, что в сочинении «Ловушка» Тимофеев использовал некоторые фактические данные, относящиеся к развитию колхоза «Красный каучук» Шацкого района Рязанской области, а в описании образа героев повествования – отдельные моменты биографии свидетеля, однако интерпретировал эти данные в ложном, порочащем советскую действительность, свете. Ж-в на допросе заявил: «Я возмущен тем, что факт из моей биографии Л.М. Тимофеев использовал при написании явно клеветнического пасквиля «Ловушка» и опубликовал его в зарубежном антисоветском издании. Я никак не ожидал от Тимофеева, что он таким непорядочным образом может использовать наши беседы с ним». (Том I л.д. 158-165.)

 

Поздняя ремарка. Ни о каком Ж. в «ловушке» нет ни слова. И сюжет «романа в трех письмах» к нему никакого отношения не имеет.

 

Далее…

Из протокола допроса свидетеля И-ва: Показания, изобличающие обвиняемого. «…Таким образом, в образе В.Хренова Тимофеев, на мой взгляд, изобразил Ж., однако многие факты исказил. Так, например, случаев самосожжения партийных или советских работников, аналогичных описанным Тимофеевым, мне неизвестно…»

 

          В Обвинительном заключении есть и еще несколько подобных «свидетельских показаний», которые я здесь опускаю… Хотя, пожалуй, вот только еще одно «свидетельство»:

 

Из протокола допроса свидетеля М-ва. Показания, изобличающие обвиняемого: «Ознакомившись с зачитанными мне выдержками из работы Тимофеева Л.М., я хочу заявить, что возмущен содержанием этого пасквиля. Для человека, писавшего это, как мне кажется, вообще нет ничего святого. Он совершенно не знает жизни крестьян, подтасовывает факты, пытаясь представить их быт и труд в «черном свете», не замечая ничего хорошего в сельской жизни, клевещет на действительное положение сельского труженика. Таким своим сочинением он не только не оказывает помощи крестьянам, «раскрывая им глаза» (как он, возможно, думает) на их положение, но и оскорбляет их, порочит перед всем миром, лицемерно выступая под личиной их заступника».

Словом, всё в этом духе.

 

 

23.

Обличили, обвинили, доказали. Дело уходит в суд… Но поскольку эта повесть апеллирует к другому суду, к суду общественного мнения, то здесь все же следует упомянуть тех, кто поставил свою подпись под этим позорным обвинением – так, для их потомков, чтобы знали, чем были заняты их деды и прадеды.

 

Вот эти люди поименно:

- начальник группы следственного отдела КГБ СССР подполковник А.Г. Губинский

- старший помощник начальника следственного отдела КГБ СССР полковник юстиции В.Н. Расторгуев

- зам. начальника следственного отдела КГБ СССР генерал-лейтенант юстиции А.Ф. Волков

 

 

24.

Итак, суд. Опять-таки чувство гармонии подсказывает, что мне на этих судебных заседаниях делать нечего…

 

Из Протокола судебного заседания по делу  № 46/85

18 сентября 1985 г.

…Председательствующий объявляет состав суда, а так же сообщает, кто является обвинителем, защитником, секретарем, разъясняет подсудимому и другим участникам процесса их право заявить отвод всему составу суда, кому-либо из судей, прокурору, адвокату, секретарю.

 

Подсудимый Тимофеев:

- Я хочу сделать заявление. Мое дело сфабриковано. Данный суд не правомочен разбирать мое дело. Я рассматриваю это как террор, как расправу надо мной.

Мое дело подсудно суду общественного мнения.

Я требую удалить меня из зала суда. Я не хочу и не буду повиноваться суду.

 

Председательствующий: делает замечание Тимофееву о нарушении порядка в зале судебного заседания.

 

Подсудимый Тимофеев перебивает председательствующего и не дает возможности разъяснить права; предупрежден.

 

Председательствующий делает второе замечание подсудимому Тимофееву, который перебивает, лишает возможности выполнить требование УПК РСФСР о разъяснении ему прав.

 

Подсудимый отказывается встать, кричит, стучит пакетом о скамейку.

 

Председательствующий делает третье замечание подсудимому Тимофееву, нарушающему порядок в зале судебного заседания, и предупреждает об удалении из зала.

 

Подсудимый Тимофеев:

-Я требую удалить меня из зала судебного заседания.

Продолжает кричать…

Судебная коллегия удаляется на совещание для вынесения определения.

Определение вынесено и оглашено…

 

ОПРЕДЕЛЕНИЕ

18 сентября 1985 года Судебная коллегия по уголовным делам Московского городского суда в составе: председательствующего  Миронова Л.К., народных заседателей Калининой В.И.  и Король В.Г., с участием прокурора Дюковлева В.В., адвоката Власовой К.В. при секретаре Цыгановой Т.К., рассматривая в открытом судебном заседании дело по обвинению Тимофеева Л.М. по ст. 70 ч. I УК РСФСР,

установила:

 

подсудимый Тимофеев Л.М. в судебном заседании нарушил распорядок судебного заседания, не подчинился распоряжениям председательствующего, на замечания не реагировал, требовал удаления его из зала суда, утверждал, что суд не компетентен рассматривать его дело.

 

Выслушав мнение адвоката и заключение прокурора, полагающего удалить Тимофеева Л.М. из зала судебного заседания, суд считает, что Тимофеев подлежит удалению из зала судебного заседания, так как он нарушает порядок, несмотря на неоднократные предупреждения председательствующего.

 

На основании изложенного и руководствуясь  ст. 263 УПК РСФСР, суд определил: удалить Тимофеева Л.М. из зала судебного заседания, судебное разбирательство продолжать в его отсутствие.

 

Председательствующий

подпись

Народные заседатели

подписи                   

 

АКТ

судебно-психиатрической экспертизы в суде

 

Я, нижеподписавшийся, 18 сентября 1985 года участвовал в судебном заседании Московского городского суда по делу Тимофеева Л.М., 1936 года рождения, обвиняемого по ст. 70 ч. I УК РСФСР. Экспертиза в суде назначена согласно определению судебной коллегии по уголовным делам Московского городского суда от 18 сентября 1985 года в связи с сомнением в психической полноценности испытуемого…

 

После того, как Тимофеев Л.М. был введен в зал судебного заседания, на обращение к нему суда, не вставая, заявил, чтобы его удалили из  зала судебного заседания.

 

При беседе с ним узнал врача Института Сербского, поинтересовался, почему был вызван к нему психиатр.

 

Сознание его не нарушено, он полностью ориентирован в окружающей обстановке. Жалоб на здоровье не высказывает, себя считает в настоящее время психически здоровым. Сказал, что он ознакомился с актом экспертизы Института и считает, что вынесение в отношении него судебно-психиатрическое заключение вполне объективно.

 

По поводу предъявленного ему обвинения виновным себя не считает, иронизирует по этому поводу. О своем поведении в зале судебных заседаний демонстративно заявляет, что его не должны судить за его «литературные произведения», что в период следствия его ходатайство о проведении экспертизы его трудам якобы не проводилось, и суд, по его словам, «не должен был принимать дело к производству».

 

Мышление его последовательное. Психических расстройств (бреда, галлюцинаций) не отмечается. В настоящее время каких-либо признаков болезненного расстройства психической деятельности у Тимофеева Л.М. не отмечается. Поведение его в суде следует рассматривать как нарочито-демонстративное.

 

В связи с поставленными судом вопросами даю следующие ответы:

1)Тимофеев Л.М., как не обнаруживающий в настоящее время каких-либо болезненных расстройств психики, может отдавать себе отчет в своих действиях  и руководить ими.

2)По своему психическому состоянию Тимофеев Л.М. может участвовать в судебном заседании.

Судебно-психиатрический эксперт

Института им. В.П. Сербского кмн

Фокин А.А.

 

Поздняя ремарка. После удаления из зала суда весь день и половину следующего я провел в темной и тесной, полтора на полтора метра камере в подвале суда.  Но на чтение приговора меня все-таки повели наверх, в зал заседаний.

 

 

25.

ПРИГОВОР

Именем Российской Советской Федеративной

Социалистической Республики

19 сентября 1985 г.

г. Москва

Судебная коллегия по уголовным делам Московского городского суда в составе председательствующего Миронова Л.К., народных заседателей Калининой В.И.  и Кроля В.Г. при секретаре Цыганковой Т.К. с участием прокурора Дюковлева В.В. и защитника Власовой К.В. рассмотрела в открытом судебном заседании дело по обвинению Тимофеева Льва Михайловича, родившегося 8 сентября 1936 года в г. Ленинграде, русского, беспартийного, с высшим образованием, женатого, имеет двоих детей 1973 и 1980 гг. рождения, не работающего, ранее не судимого, проживающего в Москве, ул. академика Варги, дом 24, кв. 41, в преступлении, предусмотренном ст. 70 ч. I УК РСФСР.

 

Изучив материалы судебного следствия, выслушав судебные прения и последнее слово подсудимого (и тут соврали, никакого последнего слова не было – Л.Т.), суд

установил:

 

На протяжении 1977-1984 годов Тимофеев в целях подрыва и ослабления советской власти проводил антисоветскую агитацию путем изготовления в Москве клеветнических, порочащих советский государственный и общественный строй, письменных материалов, которые направлял за границу для использования антисоветскими подрывными центрами в проведении враждебной пропаганды против СССР.

 

Так, Тимофеев написал с целью распространения антисоветский материал под названием "Технология черного рынка, или Крестьянское искусство голодать", в котором содержатся заведомо ложные измышления в отношении положения колхозников и рабочих. Данный материал переправил за границу, где он был в 1980-1981 годах опубликован в редакционном журнале "Русское возрождение" № 11, 12, 13 и 14 и в издающихся зарубежной антисоветской организацией НТС журналах "Посев" № 12 и "Грани" № 120, а также неоднократно передавался на СССР  радиостанцией "Голос Америки".

 

В то же время и в тех же преступных целях Тимофеев написал антисоветский клеветнический материал "Ловушка. Роман в четырех письмах", в котором также заведомо ложно опорочил советский государственный, общественный строй и социалистическую экономику. Этот материал также переслал на Запад, где он опубликован в 1981 году в журнале "Грани" № 122.

 

В 198201983 годах Тимофеев в целях подрыва и ослабления советской власти изготовил для распространения антисоветский  клеветнический материал, озаглавленный "Последняя надежда выжить. Размышления о советской действительности", в котором вновь возвел заведомо ложные измышления, порочащие государственный и общественный строй СССР, заведомо клеветнически исказил внешнюю и внутреннюю политику нашего государства. Этот материал переслал за рубеж, где он опубликован  в антисоветском журнале "Время и мы" №№ 75, 76, 77 за 1983-1984 годы. Содержание этого материала транслировалось на СССР враждебной радиостанцией "радио Свобода".

 

В то же время с целью распространения Тимофеев написал клеветнический материал под названием "Москва. Моление о чаше", в котором с враждебных позиций оклеветал советский государственный строй. Материал опубликован в зарубежном журнале "Время и мы" № 79.

 

В судебном заседании Тимофеев допрошен не был, т.к. неоднократно нарушал порядок во время судебного заседания, не подчинялся распоряжениям председательствующего, на неоднократные замечания и предупреждения не реагировал, продолжал нарушать порядок и был удален из зала суда. Суд считает, что предъявленное обвинение нашло полное подтверждение в судебном следствии, а Тимофеев виновен в совершенном преступлении.

 

На предварительном следствии, в частности, в своем собственноручном письменном ходатайстве после ознакомления с материалами дела, Тимофеев, по существу, признал, что материалы под названием "Технология черного рынка…", "Ловушка…", "Последняя надежда выжить…", "Москва…" составил он.

 

К уголовному делу приобщены в качестве вещественных доказательств тексты указанных материалов из антисоветских журналов: "Посев", "Грани", "Русское возрождение", "Время и мы", и автором материалов указан Л. Тимофеев.

 

Допрошенная в судебном заседании в качестве свидетеля Экслер – жена Тимофеева, показала, что перечисленные материалы написаны Тимофеевым.

 

В квартире Тимофеева обнаружены и изъяты рукописные  и машинописные тексты, которые, по заключению эксперта, имеют смысловое и дословное совпадение с текстами материалов, изготовленных Тимофеевым и опубликованных в зарубежных антисоветских журналах. Эти рукописи и вставки в машинописные тексты отпечатаны на машинке "Эрика", принадлежащей Тимофееву, обнаруженной на его квартире и приобщенной к делу в качестве вещественного доказательства.

 

Автороведческая экспертиза исследовала исполненные Тимофеевым рукописные и машинописные тексты и по совокупности признаков подтвердила авторство Тимофеева материалов: "Технология черного рынка…", "Ловушка…", "Последняя надежда выжить…", "Москва. Моление о чаше". Заключения экспертизы оглашены и исследованы в судебном заседании, доводы экспертов обоснованы, а выводы правильны.     

   

В квартире Тимофеева обнаружен, изъят и приобщен к материалам дела зарубежный антисоветский журнал "Время и мы" № 77 за 1984 год, в котором опубликован материал, изготовленный Тимофеевым, под названием "Последняя надежда выжить…" Это обстоятельство свидетельствует о связи Тимофеева для передачи изготовленных им материалов за рубеж.

 

Свидетель  Г-в в судебном заседании показал, что со слов жены Тимофеева ему известно о публикации Тимофеевым своих работ за рубежом.

 

Свидетели Ж-в и И-в показали, что в материале под названием "Ловушка…" использованы  некоторые фактические данные развития колхозов, но многие факты искажены и порочат советскую действительность.

 

Оценивая содержание материалов, изготовленных Тимофеевым, учитывая определенную направленность действий Тимофеева на публикацию материалов за рубежом в антисоветских журналах и использование этих материалов для враждебной против СССР пропаганды, следует признать, что Тимофеев преследовал цель подрыва и ослабления советской власти. Совокупность изложенных доказательств дает основание сделать вывод о полной  доказанности совершенного Тимофеевым преступления и правильности квалификации его действий по ч. I ст. 70 УК РСФСР.

 

При назначении меры наказания суд учитывает характер и степень общественной опасности содеянного, личность Тимофеева и обстоятельства дела, смягчающие и отягчающие ответственность.

 

Тимофеев ранее не судим, не иждивении имеет двоих детей, до 1980 года занимался общественно-полезным трудом. Вместе с этим суд учитывает повышенную общественную опасность совершенного им тяжкого преступления и считает необходимым назначит наказание, связанное с лишением свободы и ссылкой.

 

В стадии предварительного следствия Тимофеев обследовался стационарной судебно-психиатрической экспертной комиссией, которая пришла к категорическому заключению о его вменяемости в отношении совершенного преступления. В акте экспертизы, оглашенном в судебном заседании, подробно изложены доводы и убедительно мотивирован вывод. В судебном заседании эксперт врач-психиатр обследовал Тимофеева с учетом его поведения и данных истории болезни и дал заключение о том, что Тимофеев отдает отчет своим действиям, может ими руководить, по своему психическому состоянию может участвовать  в судебном заседании. Свой вывод эксперт подробно мотивировал и представил заключение.

 

На основании изложенного и руководствуясь ст. ст. 301-303 и 312 УПК РСФСР, суд

приговорил:

 

Тимофеева Льва Михайловича признать виновным в преступлении, предусмотренном ст. 70 ч. I УК РСФСР  и назначить наказание в виде лишения свободы сроком на шесть лет со ссылкой на пять лет с отбыванием наказания в исправительно-трудовой колонии строгого режима. Срок отбывания наказания исчислять с зачетом предварительного заключения с 19 марта 1985 года.

 

Меру пресечения оставить заключение под стражу.

 

Вещественное доказательство – пишущую машинку "Эрика" № 4486599, как орудие преступления, конфисковать.

 

Взыскать с Тимофеева Льва Михайловича в доход государства судебные издержки в сумме 10 рублей (десять).

 

Приговор может быть обжалован и опротестован в Верховный суд РСФСР в течение семи суток со дня его провозглашения, а для осужденного Тимофеева Л.М. в тот же срок, но со дня вручения ему копии приговора.

Председательствующий:
подпись

Народные заседатели:
подписи

 

 

26.

ПОКАЗАНИЯ ОБВИНЯЕМОГО. ПОЛЕТЫ ВО СНЕ

 

Ох, как же много в своей жизни я полетал во сне!  По-всякому – и с разбегу взлетая над обрывом, кувыркаясь в воздухе как рыба в воде, и с места, воспаряя одним только напряжением воли, и на дальние расстояния, глядя «с птичьего полета» на землю и на людей внизу (знакомых и незнакомых), и в помещении, поднимаясь без какого бы то ни было усилия под крышу.

 

 

Не часто, но особенно хорошо и счастливо леталось тюрьме и в лагере (раза два всего… впрочем, и  было-то мне уже  под и за 50) – и каждый раз, просыпаясь, я понимал, что эти сны – подсказка из подсознания, что не все потеряно, что еще многое произойдет. И правда,  произошло многое!

 

 

В одиночной камере в Лефортово незадолго перед отправкой в лагерь мне приснился… побег – не побег, не знаю, что это было. На каком-то зеленом холме стоял пустой вертолет, и я забрался в кабину и, не заводя мотор, одним только усилием воли слегка сдвинул вертолет  с места, и он покатился с холма… и взлетел. И также усилием воли я управлял им в воздухе и летал над каким-то пустым полем… И так же одним только усилием воли я повернул вертолет назад к холму, посадил… и проснулся счастливый. В тюрьмной-то камере.

 

 

А еще один полет приснился по пути в лагерь, в Пермской пересыльной тюрьме. Этот сон я помню особенно хорошо. Впрочем, тут и не было полета как такового. Помню и не только потому, что сон тут же превратился в стихотворение, но и потому, что никогда ни до, ни после я не ощущал такой легкости, такой бесконечной, неоглядной дали, всеобъемлющего яркого света,  восторга свободы. Не то что смотрел и видел, а именно ощущал, всё это было во мне. Такой «внутренний полет». Вот… единожды в жизни. И опять-таки в тюрьме.

           

Соком черного хлеба отравлен, на нары запрятан, 
Без свиданий, без писем – обовшивел в тоске.
На словах все известно: блаженство гонимых за правду… 
Ни блаженства, ни правды – надзиратель в тюремном глазке.


Бычьей мордой своей упирается в грудь мне Россия – 
Не рогами – ноздрями, губами, слюнявой щекой
Я притиснут к стене на потеху печальным разиням…
Кто я, Господи? Прах или соли вселенской щепоть?

В этой жизни моей голос Твой как бы вовсе не слышен.
Я не то чтобы сплю, но еще не проснулся вполне.
Не вполне еще понял, что счастья не будет, что свыше
Это долгое горе как благо даровано мне.

Ничего, я готов проиграть эти мелкие войны.
Если все же вплетешь меня, Боже, в свой дивный узор,
Навести меня в срок, дай понять Твою вышнюю волю,
Посмотри на меня хоть в тюремный глазок.

 

Декабрь 1985 года           
Пермская пересыльная тюрьма   

                             

 

 

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ЗОНА СТРОГОГО РЕЖИМА

 

 

27.

ПОКАЗАНИЯ ОБВИНЯЕМОГО. СТИХИ

 

  •          *          *          *

Вне гармонических звучаний

жесток и жёсток этот мир…

Из жести кружка, миска, чайник,

вагон, собака, конвоир.

Стук металлической посуды

и грохот кованых дверей…

XX век – палач, паскуда,

по горло музыки твоей.

 

Кровь на губах. Твои ноктюрны

Для жести водосточных труб

Звучат по пересыльным тюрьмам:

На жести спят, из жести пьют…

 

И снова двор тюрьмы, машина,

конвой, шипящий жесткий свет.

Где та железная пружина,

что в жизни держит этот бред?

 

Да наяву ли это с нами?

Откуда слышится хорал?

Кто там кровавыми губами

тюремный снег поцеловал?

 

Кого уводят? Чьи объятья?

Глаза слезятся на ветру…

На металлическом распятьи

Христос приварен ко кресту.

 

Декабрь 1985 года. Пермская пересыльная тюрьма.

 

28.

 ПИСЬМО ИЗ ЗОНЫ

21 декабря 1985 года.

 

Натанька родненькая! Миленькие мои девочки! Вот я на месте и вот мой адрес, если его у вас еще нет: 618263 Пермская обл., Чусовский р-н, п/о Копально, пос. Кучино в/с 389/36. Теперь жду не дождусь ваших писем. Пишите всё-всё о себе, письма длинные-длинные, подробные-подробные.  Чем больше подробностей, даже мелочей, тем лучше: и как каждый день у каждой из вас проходит, и во что  Катька играет, и что Сонька рисует, и какие уроки  задают в школе, и где в гостях были, и с кем дружите и как дружите, и как бабушка поживает, и как мамочка. Пишите все как есть – и хорошее, и плохое. И плохое тоже обязательно пишите обязательно – чтоб и я поплакал вместе с вами. Обязательно обо всем пишите… Всякий, кто захочет мне написать, доставит мне огромную радость…

  

Ну что же о себе? Я сбрил бороду, и под ней оказалась некрасивая, ну просто отвратительная физиономия – надменное лицо эпохи упадка Рима… Но вообще-то я в порядке – в соответствии с обстоятельствами. Обе Сонькины передачи в Лефортово были хороши и очень кстати – мне было тепло на этапе и я был сыт. И еще с гордостью и умилением думал, какая у меня самостоятельная девочка… Только вот беспокоюсь, как бы тебя в другую сторону не занесло: не обижай Катьку, не обижай бабушку, не обижай мамочку. Чем быть обидчицей, лучше не быть самостоятельной. Для тебя это сейчас самый опасный грех – почувствовать себя выше других. Прости, что я назидаю, но сам за тебя боюсь…

 

Ладно. Вот теперь мои новые просьбы: сразу по получении письма нужно выслать мне бандероль (вес до 1 кг.), в которой будет электробритва и одна пара шерстяного белья. Пара – это рубашка и кальсоны, но кальсоны вообще-то у меня есть в достатке. Было бы хорошо получить две нижние  рубашки, но, кажется, они по отдельности не продаются. Ладно, как получится, так и хорошо. Но именно нижнее белье – другого ничего не надо. Если останется место по весу до 1 кг – то можно положить сухофрукты, но любых н надо, а получше – курагу, что ли…

 

Перевели ли вы мне тогда в Москве  деньги? Если перевели – хорошо, я их и отсюда получу. Если нет, то пожалуйста, переведите сюда рублей 30-40. Думаю, что это последние траты со мой связанные – впредь постараюсь сам зарабатывать.

 

Теперь о свидании. Видимо, оно возможно будет уже к концу января. Но не знаю, право…  Видеть вас мне огромное счастье: я все живу тем нашим свиданием в Лефортово, все вспоминаю, как Катька двигалась, что Сонька говорила, что Натанька – и всех вместе меж двух ладоней глажу – и то ведь всего-то полтора-два часа, а здесь целых три дня вместе… но подумать о вашем путешествии – двое суток в одну сторону поездом, да еще автобусом час, как не более, - а если мороз сильный? А если с автобусом перебои? – думать о такой вашей поездке мне как-то страшно. Может быть, отложить до лета? Но, с другой стороны, что там будет летом?  Кто как себя чувствовать будет? Бери, пока дают… Не знаю. Напиши мне, Натанька, как ты к этому относишься, что думаешь и сообразуйся только со своим состоянием. (Да есть ли теплое, в чем ехать? Тебе-то можно было бы в моем полушубке – думаю, в этих местах его непрезентабельность не будет зазорной?) Пока не получу твоего письма, заявки на свидание делать не буду. Пиши.

 

Целую вас, милые мои, и жду писем. От Наташи, от Сони (почаще), от Кати (уже пора), от бабушки Лены (хоть одно большое (ее взгляд на детей), от бабушки Вали.

 

С Новым Годом вас. Кто-то будет Дедом Морозом?

 

И с Рождеством Христовым. Господь с вами.

Лева.

 

 

29.

ПИСЬМО ИЗ ЗОНЫ

10 февраля 1986 года.

 

Здравствуй, моя большая маленькая девочка! Три письма я написал отсюда мамочке, а четвертое вот – тебе. Как  ты там? Ни от мамочка, ни от тебя нет ни письмишка. Что же я без ваших писем? Так, ничего, кусок тоски. Живу все воспоминаниями о нашем лефортовском свидании, и все возвращает их сознание, все возвращает. И еще во сне вас вижу. И молюсь за вас…

 

Оттого что нет писем, нет ощущения, что вы меня слышите, поэтому и желание поговорить в письме – а хочется-то очень, прямо всю тетрадку бы исписал – желание это как бы уходит в песок… Как там моя Катенушка? Читает? Пишет? Песенки сочиняет? Здоровы ли вы все? Что мамочка?  Что бабушка?.. что твоя "художка"?  Знаешь, я постоянно в сознании проделываю этот путь с тобой в "художку" – и теперь понимаю, что это были, может быть, самые счастливые часы в моей жизни – когда ты там рисовала, а я ходил вокруг, ездил по своим делам – а сознанием с тобой рядом был… Что в школе? Думаю, какие бы отметки тебе ни ставила историчка-начальница, историю надо знать на "отлично" – тем более, чем более несправедлива будет к тебе учительница. Ты просто должна стать специалистом-историком… Очень мне в жизни не хватает твоих картинок – напиши хоть словами в письме, что и как рисуешь, в какой технике, какие сюжеты? С кем дружишь и как? Где бываешь? Что матушка Анита? Что Мишка? Пиши мне, родная, почаще и поподробнее. Хорошо бы каждую неделю: встала в воскресение утром – и отчет за неделю…

 

Не знаю, успеет ли мое письмо к Наташенькиному дню рождения – если успеет, поздравь за меня и сделай от моего имени подарок – картинку, как мы с тобой в зоопарке гуляем (или другую какую-нибудь).

 

Целую вас, родные мои! Живу вами и молюсь  за вас постоянно. Пишите.

 

Лева.

 

P.S. Я уже писал, что жду бандероль (электробритва, пара теплого тонкого белья, изюм, курага) и перевод (3-50 руб.) телеграфом. 

 

 

30.

ПОКАЗАНИЯ ОБВИНЯЕМОГО

 

Я и раньше не испытывал и теперь не испытываю ненависти ко всем этим тюремным и лагерным чинам, ко всем этим прапорщикам, лейтенантам, майорам, которые меня обыскивали, конвоировали, стерегли, загоняли в камеру или в цех, закладывали гремящие засовы и замыкали тяжелые двери. Мучали тем, что лишали необходимой теплой одежды или не давали спать, лишали писем или не давали увидеться с детьми и с женой, стремились оскорбить мелкими запретами… Нет, я никогда не испытывал ненависти к ним. Но сейчас, когда я вынужден говорить о них, я ощущаю глубокое омерзение…

 

Я видел, как они убивают людей… Убивать сразу они теперь боятся. И поэтому потихоньку, постепенно подталкивают человека к смерти… Но об этом как-нибудь после.

 

Они живут по ту сторону забора. Из зоны видны крыши их домов. Слышны голоса их детей и жен, а иногда громкие и нетрезвые голоса их самих, гармошка, или Пугачева, или даже тяжелый рок… Осенью из-за забора доносятся запахи уксуса и пряностей – места здесь лесные, хвойные, мшистые, - видать, тут много рыжиков и белых, и зазаборные запахи нам, зэкам дают знать, что там наступила пора солить и мариновать грибы на зиму.

 

Зимой звуки жизни по ту сторону становятся глуше, как бы утопают в сугробах – разве что долго и громко буксует застрявший где-нибудь грузовик, и прислушиваясь, гадает зэк, не нашего ли брата, заключенного, вез воронок, и вот теперь застрял, и коченеет теперь человек в промерзшей клетке – и за час, за два задубеет совсем, пока выволокут машину трактором и погонят дальше.

 

Если встать на кучу шлака, которая к марту поднимается возле котельной на промзоне, то можно увидеть детей, катающихся на санках и на лыжах, женщин с детскими колясками… Но долго на куче шлака стоять нельзя. Могут заподозрить, что ты изучаешь местность за забором, готовишься к побегу. Несостоявшемуся "шпиону" Диме Д-му (восемь лет строгого режима, из них три – тюрьмы – якобы за попытку шпионажа в пользу неопределенной иностранной державы: служа в армии, фотографировал любительским аппаратом в расположении части, вину свою признал и получил  в с е г о  восемь лет, ниже низшего срока, предусмотренного соответствующей статьей) – так вот, Диме даже приписали попытку побега – за то, что он залез на кучу шлака, от которой до ближайшего забора-то добрых метров семьдесят, - залез и смотрел оттуда на волю, смотрел, оторваться не мог… Диму вообще в то время сильно  п р е с с о в а л и  за то, что он подпал под влияние одного известного христианского активиста, стал молиться перед сном и перед едой. А молитва и крестное знамение доводят ментов прямо до полного бешенства. Но это другое.

 

Попытку  побега Диме приписали зря. Бежать тут некуда, да и невозможно, да и никто никогда не пытался. Нет, не побега нашего боятся менты – боятся, что хотя бы  в з г л я д  за забор убежит, а с ним и душа хоть чуть освободится.

 

Это так положено: держать в плену не только тело, но и взгляд. Здесь нехватает горизонта: взгляд все время упирается в высокий трехметровый забор из кривых грубо побеленных досок – справа беленый забор, слева забор, сзади, спереди – кругом забор. По верху забора еще и путанка проволоки под высоким напряжением. За забором видны верхушки ближайших перелесков, и в первое время по приезде в лагерь после тюрьмы и на эти-то чахлые елки да березки глядишь – не наглядишься. Кажется, в этих перелесках жизни куда больше, чем в крышах поселка, где, должно быть, единственное двухэтажное здание – казарма роты охраны, - оттуда целый день раздаются марши, строевые команды и учебная стрельба… Если Дима побежит, они его поймают.

 

И только в одном месте за забором – там, куда летом садится солнце, на северо-западе – виден далекий холм, покрытый редким вырубленным лесом. Туда-то вечером и ходит погулять тоскующий взгляд зэка – и больше некуда, кругом все побеленый забор – и сегодня, и завтра, и на пять, и на десять лет – все один и тот же забор. Кругом забор. Куда ни посмотришь – забор. Перед забором – запретная зона, "запретка", ряд колючей проволоки, за которой, еще и до забора не дойдешь – смерть твоя: по зэку, вышедшему на запретку, охрана стреляет без предупреждения.

 

Я – советский политзаключенный. Когда меня вызывает начальство, то, входя в кабинет, я обязан представиться: "Осужденный такой-то… статья такая-то… срок такой-то…" Срок у меня шесть лет лагерей строгого режима и пять лет ссылки… Шесть лет забора.

 

По углам зоны, высоко на сваях над забором, торчат четыре будки – в них круглосуточно, каждые два часа меняясь (а в морозные дни чаще), дежурят автоматчики. Оружие у них новое, вороненое, хорошо чищенное и смазанное – оно выглядит живым и современным на фоне мертвенной побелки забора и возле тусклых, каких-то потусторонних лиц самих автоматчиком. Оружие – барин, а эти – его холопы… Большинство из них – должно быть, восемь из десяти – из Средней Азии или с Серного Кавказа, или из Тувы, из Бурятии. Одевают их плохо – видимо чтобы не уснули на вышках, - и поэтому в морозы они постоянно пляшут, громко стуча сапогами по дощатому полу вышек – так громко, что мешают спать в карцере – он расположен под одной из вышек… Так и живем мы под стук сапог да под строевые песни из-за забора.

 

Но еще и кроме забора меня охраняют. Я под надзором. Ежедневно меня четыре или пять раз обыскивают, обшаривают карманы брюк или бушлата, залезают за голенища сапог, заставляют снять шапку, заглядывают под подушку в спальной секции, под матрас, даже полотенце на спинке кровати перетряхивают.

 

Обыскивают надзиратели-прапорщики – вдвоем, втроем,  - офицер рядом стоит, смотрит, а в спальной секции и сам лезет в мою тумбочку, роется в письмах – полученных  и написанных для отправки, - лезет рукой глубоко в вату матраса… Глаза тусклые, сонные или красные с похмелья…

 

Идешь на работу – обыск, на обед – обыск, с обеда – обыск, с работы – обыск. Приходишь с работы в секцию и узнаешь, что без тебя и тут шмонали  и  вся тумбочка перерыта, книги, тетради – все на койку выброшено, заправленная, было, постель, разворочена…

 

Сюда на зону из тюрьмы меня привезли поздней ночью, и хотя приехал я сюда после девятимесячного содержания в камере, после этапа и пересыльной тюрьмы – и всюду были постоянные обыски, изъятия, запреты – и здесь меня тщательно, до гола раздели, обыскали, отняли,  о т м е л и  еще какие-то остатки домашних вещей. Здесь ничего с воли не положено. Входишь в зону голый. Одежду, обувь, шапку – здесь дадут, здешнее, форменное… И спустя много месяцев, перед тем, как объявить мне об освобождении, меня снова завели в дежурку внутрилагерной тюрьмы, раздели догола и снова обыскали, только теперь  о т м е л и  то, что у меня в лагере запаслось дорогого мне – записи, письма, книги, прочитанные, с пометками на полях.

 

Иногда, когда оглядываешься назад во времени, кажется, что и  держали-то здесь только для того, чтобы постоянно обшаривать, ощупывать, оглаживать – словно для этого  мы и нужны им были, чтобы постоянно быть у них под рукой для удовлетворения этой их омерзительной потребности  - ощупать, залезть к тебе под мотню… Я все время ощущал себя в плену у мерзавцев. Зачем я им нужен был? Что они искали?  Почему они держали меня за этим забором с автоматчиками, с собаками, с обшаривающими мерзавцами? Неужели  только за то, что я позволил себе думать и писать?

 

 …Меня арестовали дома, в Москве, утром 19 марта 1985 года. Дети и жена спали. Я ходил гулять с собакой, по пути зашел в магазин. У меня гостил мой давний знакомый, и я купил довольно много всего к завтраку – и с полной сумкой в одной руке, с поводком, натянутым собакой, в другой, - я и вошел в подъезд. Тут-то они меня и ждали.

 

Собственно, в тот момент, когда я вошел в подъезд, здесь никого не было, но едва за мной закрылась дверь, тут же изо всех темных углов, из ниши под лестницей, от лифта – отовсюду вдруг появились люди, и на площадке, наверху того пролета лестницы, по которому мне предстояло подняться к лифту, стоял их начальник. Я был внизу с покупками и с дворнягой Тютей и смотрел на него вверх. Мне предстояло подняться к его ногам… Я пошел к почтовым ящикам и стал доставать газету, достал, плохо соображая, но все же просмотрел…

 

"Здравствуйте, а мы к вам…" Тут только я сделал вид, что его увидел. Но это была, конечно, слабая игра. Их было человек пятнадцать. Группа задержания. Я был особо опасный государственный преступник… И они вошли, втиснувшись в два лифта. И потом вошли, втиснувшись, черным потоком влились в двери квартиры, в судьбу моей семьи. Младшая дочь, четырехлетняя Катя, обрадовалась: сколько гостей сразу!

 

Нет, у меня нет к ним ненависти – только омерзение.

 

31.

ПИСЬМО В ЗОНУ

22 февраля 1987 года.

 

Папа! Я пишу тебе самое плохое: мама больна. Может быть, ты еще в Москве на свиданиях это заметил. Мама больна, и позавчера ее тетя Катя и дядя Витя отвезли в психоневрологический диспансер. У мамы расстроены нервы. Она в диспансере пробудет два месяца. Сегодня у нее была бабушка. Вчера приехала матушка Анита, и мы с ней завтра пойдем в церковь. Вчера, сегодня, завтра…

 

Мама написала для меня письмо. Просила приехать, но нельзя, детей не пускают.

 

Мы с бабушкой, все в порядке. Катя сейчас играет с соседским Левой у нас.

 

Папа! Бандероль мы отправить не могли, так как мама спрятала письма и не давала мне прочитать. И я ничего не знала…

 

Теперь школа. Все в порядке. Сегодня мальчишек поздравляли с днем Советской Армии. Игры были одинаковые, их девчонки всем купили. Игры для дошкольного и младшего школьного возраста. Это шестиклассникам! С уроками все в порядке.

 

Художка. Все нормально. Сейчас рисуем композицию на космическую тему, на конкурс в Австрию (международный). Я делаю смешную "планету летающей посуды", где инопланетяне летают в посуде: кастрюлях, в утятницах, в сковородках и в ложках.

 

Все в порядке.

Катя здорова, поет мало. Писать, читать не собирается. У нее шатаются два нижних зуба – первые!

 

Папа, ты волнуешься, что письма не дошли. Но они идут долго, свое первое письмо я написала через неделю после получения твоего первого.

 

Матушка Анита отправила тебе письмо и открытку. На всякий случай повторяю главное: могу ли я сама с кем-нибудь приехать на свидание в весенние каникулы, хочешь ли ты чтобы это было личное свидание, тогда уточни число. Сразу же перечисли, что можно и нужно везти с собой – так, чтобы после свидания тебе передать. Если личное, что специально ты хочешь из еды?

 

Катенька уже спит. Мы тебя целуем.

Соня.

(Приписка в том же письме взрослым подчерком.):

Левушка, еще раз не волнуйся за Наташу, сейчас уже гораздо лучше, хуже было все это время без помощи. И для детей, и для тебя сейчас так лучше, ты уж поверь. Очень много тебе писала, надеюсь, что получишь. К сожалению, потом такого "урожая" не жди, без меня одна Сонечка так не раскачается – придется довольствоваться малым. Береги себя. Это главное. Не знаю, можно ли давать тебе телеграммы, но попробую. Дело в том, что хочется запросить относительно бандероли… Привет тебе от бабушки, она  очень много помогает все это время.

Целую,

Анита.

 

 

32.

ПИСЬМО ИЗ ЗОНЫ

5 марта 1986 года.

 

Родные мои, любимые! Получил, видимо, все ваши письма… То, что Наташу положили в больницу внесло ясность в мои представления о вашей жизни, до сего дня мучительно неопределенные. Что же делать, надо все принимать, как есть. Милая наша матушка Анита, спаси тебя Господи с твоей добротой. Пиши мне не обязательно заказные – пока вот получаю. Конверты и бумагу не присылай – все есть… Разговор о свидании не актуален, вернемся к нему несколько позже…

 

Если еще не отослали бандероль, то нужда в теплых вещах отпала, - по крайней мере, до следующей бандероли (через 6 месяцев). Не горюйте, не так уж и важно. Я ничуть не мерз, все есть и без того…

 

Что же еще? Сонюшка, письма твои хороши, но только тогда, когда не просто пишешь: "в художке в порядке", "в школе нормально"… Теперь, когда мамочка в больнице, пиши особенно подробно и часто – но уж раз в неделю обязательно! Приветы не передаю персонально, но само собой разумеется, тем, кто вам помогает, мой поклон и признательность – и родным, и соседям, и друзьям.

 

Целую вас, родные мои.

Пишите, пишите и пишите.

Лева.

 

 

33.

ПИСЬМО В ЗОНУ

19 марта 1985 года.

Дорогой Лев Михайлович!

Пишу тебе, наконец, узнав недавно адрес. Должен кое-что сообщить. Может ты это знаешь, а скорее – нет.

 

Дело в том, что Наташа очень сильно больна, причем – давно. Сейчас она уже три недели в психбольнице, будет там еще месяц. Дело идет на поправку, она начала набирать вес, врачи надеются, что все будет в порядке. Попав в больницу, она снова стала общительной, радуется встречам, любит вспоминать Озеро. Мы навещаем ее регулярно, она много и охотно есть, разговорчива. Нормальна во всем, кроме двух "пунктов". Об этом подробнее.

 

В этот, столь неприятный для нас год, мы общались с ней вплоть до лета, поддерживали ее, как могли. А потом она исчезла. Не звонила, не открывала дверь. Мы думали, она уехала. Увидели ее только раз, в сентябре, она была очень холодна, замкнута. Потом опять был большой перерыв. Соня и Катя приезжали в гости довольно часто, но она сама от общения уклонялась. И так было до начала марта.

 

Теперь о болезни. Сначала, не в силах жить с тем горем, которое на нее свалилось, Наташа вытеснила из себя сам факт твоего преступления закона и она вообразила, что все это большая игра, в которую втянуты буквально все, и эти все и морочат ей голову, а на самом деле у тебя все хорошо, ты где-то счастлив со своими друзьями и родственниками. Отсюда настороженность ко всем, самоизоляция, мрачное одиночество, нарастание вражды к тебе.

В таком состоянии она была на суде и после. Ты с ней во время свидания в Лефортове виделся уже с больной. Ничего не знаю о вашем свидании, но вышеизложенное прими за факт. Наверное, свидание было не таким, каким должно было быть.

 

В конце декабря она попыталась вскрыть себе вены, но все, к счастью, обошлось. Дети в это время были под Вологдой у матушки Аниты, а Наташа, очнувшись, под Новый Год бросилась туда, хотя вначале собиралась приехать к нам. Уехала налегке, но, Бог хранит, добралась благополучно, даже не заболела. Кинулась она туда под воздействием галлюцинаций: видела девочек мертвыми, струсила.  Девочки, естественно, были в порядке, она вернулась и – пошел новый этап болезни.

 

Вытеснив тебя и то, что с тобой произошло, из своего сознания, она должна была найти себе другую поддержку. И нашла. Появилась мысль, что жив ее отец и его надо найти. С этой идеей она приставала к Елене Николаевне, с которой возобновила отношения, ранее прерванные. И вот в конце февраля она стала проявлять свою ненормальность уже перед посторонними: приставала к какому-то старику в вашем доме, уверяя, что он – ее отец.

 

Елена Николаевна и до этого считала, что ее надо лечить. А тут, при помощи соседей, ночью, ее отвезли в психиатрическую больницу (обычную, у метро "Калужская"). Там мы ее и увидели в первый раз с сентября, слабую, худую, постаревшую, но какую-то успокоенную. Условия у нее хорошие: чистота, врачи внимательны. Поговаривают о назначении ей пенсии на год. Она была общительна при нашем свидании, но насчет тебя и папы несла чепуху. Путалась в противоречиях и не могла из них выбраться.

 

Через неделю, 8 марта, она была уже много лучше, но оба "пунктика" были при ней. Хочет лечиться, стала лучше относиться к врачам. Ждет встречи с детьми, собирается "прибрать в доме", то есть привести в порядок (до этого была разруха).

 

Девочки с бабушкой Еленой Николаевной. Она (бабушка) от ответственности и внутренней энергии даже помолодела. Хозяйничает, суетится. Представляешь? Но настоящий глава дома – Соня. (Лева, в своем воспитании ты был совершенно прав.) Она очень повзрослела, командует в доме ответственно и разумно. Ходит на занятия в художественную школу, хорошо учится, не болеет (не время). Катя стала совсем большой красивой девочкой – общительна и кокетлива. Пока в доме есть все. Не беспокойся.

 

Зная твои письма, Лева… О свидании с Наташей и детьми ты пока не думай! ЕЙ нужно поправиться. Не думай… Наверное, она скоро выздоровеет, за детьми мы непременно присмотрим. Да и за ней тоже.

 

P.S. Елена Николаевна написала письмо на Съезд с просьбой о послаблении тебе. Результатов пока нет.

Главное, береги себя, не делай новых глупостей!!!

Целую! И целуем!!!

(подпись неразборчива)

 

 

34.

ПИСЬМО ИЗ ЗОНЫ

Конец марта 1986 года.

 

Родные мои, любимые мои девочки! Как вы там? Натанька, солнышко мое, ты-то как там? Все время думаю о тебе. Что же ты, родная моя?  Как же это душа твоя так затуманилась и от меня отдалилась? Возможно ли? Ведь я давно уже на многое в этом мире смотрю твоими глазами, а уж о себе самом точно в твоих понятиях думаю. Ты – жизнь моя. Видно, все-таки как-то душа твоя замерзла и плохо меня ощущает, если такое отдаление, отделение было возможно. Ноя, родная моя, уверен, еще потеплеет у тебя. И молюсь, и верю, что так будет… Может, напишешь?  Не надо много – хоть 2-3 строчки…

 

Получил я от вас и еще письма, и бандероль, и деньги. Хорошо! Больше всего меня порадовала Катькина песенка – хожу и пою себе: "Жили были два кота, съели каши два горшка", - и вроде все у меня прекрасно, пока пою. Жаль только, песенка короткая, быстро кончается. А поэтому, если хотите, чтобы мне жилось лучше, шлите еще и еще катькиных песенок…

 

Милая наша матушка Анита, спасибо и за письма, и за бандероль, и за деньги – да только ли за это! Бандероль замечательная… Спасибо, что заботишься о детях…

 

Что же о себе? Живу. Здоров. Теперь, после бандероли, в пределах обстоятельств никаких материальных нужд нету. Все нормально. Голова постепенно возвращается к мыслям о  XVIII веке, о Радищеве, о Пушкине. Начал читать об этом… Но душа занята только вами, родные мои. Что там бабушка Лена? Я очень хорошо понимаю и чувствую, что весь дом на ней, и сил, видимо, не остается… Поклон ей низкий.

Лева.

 

 

35.

ПИСЬМО В ЗОНУ

Конец марта 1986 года.

 

Милый мой, дорогой Левушка! Такой я себя перед тобой чувствую виноватой – и в том, что раньше мало писала, и в том, что плохо старалась для Наташи, раз мои старания так мало дали… И в том, что не все смогла предвидеть, а то бы раньше проявила больше энергии и по отношению к Наташиной болезни, и в заботах о тебе, о то ведь и бандероль вышла, по-моему, "типичное не то". Но никак раньше было не вырваться, то я болела, то Мишка. Мы ведь с тобой тут даже про свои дела забыли – хорошо Таня есть. Хотя, конечно, я туда уже дважды успела съездить. Должна сказать, что и среди бурятов есть неплохие люди. (Сын матушки Аниты – Юлиан Эдельштейн, преподаватель иврита, в это время отбывал трехлетний срок заключения в лагере под Улан-Удэ. – Л.Т.)[2]

 

Если в ответе Соне ты подтвердишь, что все получено, я тебе скоро еще напишу. А пока что о главном. Наконец вот решились Наташу положить в больницу. Мы все знали, что это надо было сделать давно, с самого начала, но сперва боялись за тебя, а потом надеялись на лекарство-время… В результате мы ничего не добились, а только запустили  болезнь, а из-за этого и о тебе почти ничего не знали, ведь даже ни слова о твоей просьбе относительно бандероли не могли добиться.

 

За Наташу не беспокойся, дома для нее было значительно опаснее. А теперь здесь бабушка, соседи помогают, да я ведь не забуду, только разорваться не могу… Наташа уже звонит домой, и голос намного спокойнее… Трудно сейчас что-либо предвидеть, но я не очень думаю, что она и после больницы захочет к тебе  приехать – разве что чудо.

 

Конечно, одну с детьми мы ее все равно не отпустим и тогда. Но пока что мы с тобой будем договариваться о свидании с Соней. Либо со мной, либо с кем-нибудь посолиднее, но весной можно Соне к тебе приехать…

 

Милый ты мой, думаем – и о тебе, и о всех твоих, что можем – делаем (ведь Наташа почти месяц была зимой с нами в деревне и в городе, и за весь этот год она так хорошо не выглядела… но что же поделаешь, если она у тебя такая нестойкая). К сожалению, видно, чтоб чем-то помочь внутренне другим, надо и самим большего стоить…

 

В общем, ты больше думай о себе, надо тебе выдюжить.

 

Девочки твои в порядке, ни разу, можно сказать, не болели, одеты, обуты, накормлены. Стали совсем большими, взрослеют прямо на глазах. А вот насчет писать – Катю ты сам не научил, а Соне все некогда. Но и она завтра-послезавтра собирается тебе писать… Поздно, мы все ложимся, кате уже почитала Биссета, и она вот расписалась на письме. Обнимаем.

Анита.

 

 

36.

ПОКАЗАНИЯ ОБВИНЯЕМОГО

В лагере надо жить. Надо выжить.

 

Как бы ни было у тебя на душе, надо утром выйти на улицу и сделать зарядку. Надо обтереться холодной водой. Надо улыбнуться товарищам и сказать им: "Доброе утро!" Надо отойти в сторонку и прочитать молитву.

 

Надо жить. Надо выжить…

 

В лагере не было голодно. Но пища была грубая, тяжелая, однообразная – каши да каши да капуста. Свежего, витаминного – ничего. И поэтому с первой весной, с первой травкой начиналась охота за витаминами. Лучше всего в ход шла крапива – ее на зоне было довольно много по подзаборным окраинам… Но тоже ведь все становится проблемой.

 

Чтобы нарвать крапивы нужно время – хоть пять минут. А когда? Если ты на промзоне в цеху за станком работаешь, то в рабочее время не уйдешь, менты заметят, составят акт о нарушении – либо ларька лишат, либо очередного свидания, либо наберут три четыре акта и в карцер посадят… Так когда же за крапивой? Если начался перерыв на обед – все. Построились и пошли… Значит, все-таки надо как-то исхитриться, чтобы в рабочее время незаметно, когда мент отлучился, рискуя, выскочить да в дальний угол промзоны смотаться, да нарвать свежих верхушечных листьев – в носовой платок завернуть да в карман спрятать, а лучше в тот же платок да в сапог, чтобы на шмоне по выходе из промзоны не отобрали – в сапоги все же не каждый раз залезают.

 

Если все это удалось, если горстка крапивных листьев в платке – тут тоже свои заботы начинаются: при съеме  на обед вставай в строй первым – надо успеть пораньше до барака добежать и за те пять минут, что до звонка на обед остаются, успеть кипятком из титана крапиву ошпарить, обжигаясь, тут же ее порезать, в кружку сложить, - тут и сигнал на обед. Но крапива уже готова – ароматная, крепкая зелень – хочешь, в суп клади, а хочешь, со вторым, где каша да два-три крошечных кусочка мяса, как  две-три строгалинки от бефстроганов…

 

Ели мы и цветы одуванчиков. Просто срывали головки и жевали. Они сладкие и нежные.

 

Пытался я как-то сделать салат – из подорожника, мать-и-мачехи, листьев одуванчика и крапивы. Было не, чтобы очень вкусно, трава есть трава – но зато зелено и свежо… Но больше я такой салат не делал, потому что оказался он очень сильным биостимулятором. А в лагере тоже не всякую энергию стимулировать надо.

 

Ближе к осени удавалось иногда набрать горсть рябины – хотя то, что на ветках, раньше нас птицы склевывали. Нам же доставалось  уже то, что на земле, в траву осыпалось. Ничего, горсть наберешь, помоешь – сладость!

 

Были на зоне и грибы. В одном месте на промзоне рядовики какие-то, в другом, недалеко от столовой, можно было молодых навозников набрать, в третьем, возле ментовской дежурки, луговых опят. Но грибов, понятно, было совсем немного – за лето раза три удавалось нам небольшую кастрюльку потушить  - мы их тушили с луком и заливали разведенными в кипятке плавлеными сырками, которые иногда случались в лагерном ларьке…    

 

Вообще-то рассказывать обо всем этом немного неловко – нам со всякой этой крапивой и грибами сильно повезло – на других зонах ничего этого нет: голая земля, асфальт. У нас же зона была небольшая, но довольно зеленая – десятка, наверное, три или четыре деревьев, много травы, которую осенью мы, зэки, косили после основной работы на производстве – в порядке работ "по благоустройству территории". Куда шло сено – неизвестно, куда-то его за зону увозили.

 

Но была на зоне и своя живность: на отдельной территории, за особым забором – небольшой свинарник голов на пятьдесят. Хозяйничал тут литовец Генрих Яшкунас – человек фанатично преданный всякой живой твари (он был "истинный" марксист, уже многолетний зэк – и не по первому сроку! – сидевший за то, что обличал правящих марксистов как "неистинных"). Преданность Яшкунаса делу (не марксизму, а свинарнику) постоянно создавала какую-то напряженную атмосферу вокруг свинофермы. Дело в ом, что обычному зэку на свиней решительно наплевать – хоть они все передохни, - тем более, что мясо шло за зону на ментовское потребление.  И бывало, у работящего Яшкунаса с ленивыми помощниками доходило чуть не до драки…

 

Работа на свинарнике, со стороны-то глядя, и мне нравилась, и когда пошел слух, что Яшкунаса увозят, - его срок уже к концу шел, - я начал интригу через тогдашнего очередного яшкунасова помощника – чтобы он сказал по начальству, что вот-де есть человек, который не прочь… Но интрига была грубо пресечена: уполномоченный КГБ, мордатый мужик с тонким бабьим голосом и толстой бабьей задницей – фактический безоговорочный начальник зоны, перед которым  и майор-начальник вытягивался и честь отдавал, а прапорщики и вовсе деревянели, - вот этот вот самый уполномоченный, без которого ничья судьба в лагере не решалась, сказал тому моему ходатаю, что меня на ферму пускать нельзя. "Этот писатель, - сказал он, - не скрывая своего презрения, - выйдет из зоны и начнет мемуары писать". Как же они там с этой фермы воровали, если он боялся и через много лет (да еще выживу ли!) каких-то разоблачений.

 

Все-таки слово – великая сила! Вон как в страх-то вгоняет. Но и страдать за него приходится – не попал я на ферму, куда и шел только потому, что там, за тем же заборчиком, еще и тепличка была, да и вообще было это место чуть подальше от ментовского глаза, а значит, летом можно было бы и грядку свою вскопать и посадить что-нибудь, - у человека, держащего тепличку, и семена были… Ничего, заел я свою эту беду горстью рябины, да и забыл про нее. Тем более, что скоро меня и раз посадили в карцер, и другой, и третий, а еще раньше и длительного, трехдневного свидания с семьей лишили – и пошли  п р е с с о в а т ь  по всем здешним правилам, а там и вовсе на четыре месяца упрятали в ПКТ (помещение камерного типа – читай: внутрилагерная тюрьма) – и вышел я зимой оттуда "тонкий, звонки и прозрачный", и сил уже не было на свинарнике работать, хоть бы и поставили… 

 

Но нет, все равно надо было каждое утро вставать на зарядку. Обтираться холодной водой. Улыбаться товарищам. И ждать весны, чтобы сорвать первый пучок крапивы.

 

В лагере надо жить. Надо выжить.

 

 

37.

ПИСЬМО ИЗ ЗОНЫ

2 апреля 1986 года.

 

Сонюшка родная, девочки мои любимые – и маленькие, и старенькие. Письма ваши – не знаю, все ли, - но получаю регулярно. Меня они и огорчают, и радуют. По письмам чувствую, что хоть и тяжело вам приходится, но ничего, тянете. Так ли? Как там бабушка Лена справляется – дай ей Бог силы и здоровья! Единственное, чего не хватает в твоих письмах, Соняша, - подробностей о Наташе. Как она там? Что говорят врачи? Впрочем, в последней открытке есть обещание написать побольше. Подожду… Но я все получаю письма – и от тебя, Соняша, и от матушки Аниты, и даже от Леши получил письмо (получил и, читая, почувствовал, что становлюсь слаб на слезы, - если и не заплакал от радости, то был близок к тому…) – так вот, от вас получаю, а вам о себе – ничего… Ну что же, родненькие мои девочки, попробую вот о себе побольше.

 

Что же я? Я совершенно здоров… Когда я впервые обрил бороду, то показался себе очень старым и противным – может быть, потому, что борода – это "грим" значительной, вернее, значимой, старости, а тут значительность сошла с бородой и мыльной пеной, а старость осталась и было непривычно. Но ничего, теперь я к этой физиономии в зеркале привык – вполне в соответствии с возрастом и положением. Даже и не такой уж старческой кажется. А когда матушка Анита прислала такую замечательную электробритву, и я гладко и без раздражения выбрит – то и вовсе спокойно гляжусь в зеркало… Я сыт. Питаюсь не хуже, чем подмосковном пансионате "Чайка" (хуже, чем там, я вообще никогда и нигде не питался!). Одет достаточно тепло, а после матушкиной бандероли – уж тем более не замерзну. Да и наступила весна.. К слову, климат здесь прекрасный, здоровый. И воздух чистый, уральский…

 

И уж тем более вы не должны тревожиться за мое душевное здоровье. Словом, я здоров вполне. Жизнь должным образом упорядочилась. Ежедневно я стараюсь часа по два заниматься. Читаю по-английски. Можно даже сказать, занимаюсь английским серьезно – и после стольких лет перерыва занимаюсь с неожиданным удовольствием – видимо, мои занятия русским языком дали новый вкус и к английскому. Вообще за последний год я очень много читал – от Гомера до Леви-Стросса… Последнее, что прочитал – в сборнике английских пьес (на английском), который, к сожалению, был у меня в руках всего несколько дней, с удовольствием прочитал семейную драму того Шеффера, который написал нашумевшую пьесу о Моцарте – ту, что так не понравилась мне у Товстоногова. Но все же, прочитав, подумал: вам бы, милые, их проблемы семейные! Сейчас наслаждаюсь Шервудом Андерсоном (на английском же) – вот безоговорочно прекрасный писатель, но до Чехова, понятно, сильно не тянет…

 

Книги я здесь могу получать только через книжные магазины – наложным платежом. Правда, здесь возможности довольно широкие, в принципе, можно  получить книги из любого магазина страны – скажем, я недавно получил толковый английский словарь Хорнби (не большой, к сожалению, какой я запрашивал, а учебный – но для моих нынешних нужд пока и этот хорош). Но понятно, не все доступно. Вот очень был нужен недавно вышедший томик Романа Якобсона (кажется, в "Прогрессе"), но понимаю, дефицит, и не знаю даже, какой магазин мог бы выслать. Но вместе с тем, скажем, "Контексты" или "Проблемы структурной лингвистики" и многие другие хорошие книги сюда поступают регулярно. Словом, книги есть, а значит и есть что делать, а поэтому я исподволь начинаю подбираться к пушкинской теме… 

 

Пишите, пожалуйста, нет ли пропуска в ряду моих писем (они пронумерованы все) и возьмитесь нумеровать свои. Целую вас, любимые мои! Обо многом, Соняша, хочется еще сказать тебе, но это уже в следующем письме.

Л.

 

 

38.

ПИСЬМО ИЗ ЗОНЫ

5 мая 1986 года.

 

Девочки мои любимые! Вот горькое известие: мне было объявлено, что я лишен длительного свидания – то есть, того самого, о котором так мечтал и на которое ждал вас всех. Не то, чтобы этого нельзя было предвидеть… но все равно горько. Так что ехать вам не надо. Понимаю, что вас это тоже огорчит, но что же делать, если за все, что происходит в моей жизни, огорчениями и горем приходится вам расплачиваться. Что же делать… Как ни трудно, а будем учиться все принимать с благодарностью – даже и само горе… Что же писать… Живу. Работаю. Зимой работал кочегаром, сейчас вот ремонтирую те печи, которые топил зимой. Впрочем, пришлось на несколько дней затопить снова, так как после десяти дней летней (до +25°) погоды задул северный ветер, выпал и лежит снег… Ладно, что-то не пишется мне сегодня… Как ты там, Натанька, горюшко мое? Соняшины письма весьма информативны, спасибо, родная, - последнее было о посещении Наташи в больнице…

 

Катечка, любименькая, читаю я с огромным удовольствием и то, что ты мне пишешь, и следующее свое письмо я напишу тебе, а пока вот: ПАПА ОЧЕНЬ ЛЮБИТ КАТЮ.

Целую вас, родные мои.

Лева.

 

 

39.

ПИСЬМО ИЗ ЗОНЫ

12 мая 1986 года.

ПРИВЕТ КАТЯ! КА-ТЯ УЖЕ НЕ МА-ЛА. КА-ТЕ 6 ЛЕТ. УРА! ПА-ПА ЛЮ-БИТ КА-ТЮ. ХО-ЧУ ПО-ТРО-ГАТЬ КА-ТЮ. ПИ-ШИ МНЕ КА-ТЯ. ПА-ПА.

 

Милые мои девочки! Сначала по делу: вы, должно быть, уже прочитали о лишении меня свидания. Горько, но поучительно: в моем положении нельзя ничего хотеть, нельзя ни о чем  мечтать – слишком сильны разочарования. Что же, научусь и этому… Теоретически остается еще возможность короткого свидания (т.е. 2-3 часа). Даже если эта возможность осуществима (в чем я совсем не уверен) – надо ли? Не знаю, Натанька, смотри сама. Здесь условия такого свидания еще менее располагающие, чем были  в Лефортове, - мы не сумеем даже коснуться друг друга, между нами будет стекло. Я, понятно, был бы счастлив посмотреть на тебя и Соньку (Катьку везти уж точно не нужно), но не уверен, стоит ли нам пускаться в это рискованное предприятие – гарантий, что увидимся, нет никаких, - положение можно проверить только самим фактом приезда. Тут не нужно специальных дат и договоренностей – ехать можно в любое время. Везти ничего не нужно – ничего не передашь (разве, может быть, 2 футляра для очков). Приедешь и здесь напишешь заявление – только еще раз: смотри по самочувствию, наличию денег… и еще: в случае неудачи, не будет ли это дополнительной травмой? Боюсь за тебя, родная моя. Я, пожалуй, с облегчением узнал бы, что вы отказались от самой мысли о поездке. Да и возможность эта равна и теперь, и летом, и осенью. Смотри…

 

Ладно, будет об этих делах – они не наши, не в нашей воле, внешние.. Лучше я поздравлю вас всех с рождением Кати-девочки. Я хорошо помню, как это было шесть лет назад и как я был счастлив – на всю жизнь. Когда родилась Сонька это было иначе. Сонька была, явилась как  бы сама по себе, сама собой разумеющаяся, свыше данная – и нам только принять эту данность оставалось. Катька – иначе. У меня тут такое ощущение, что это мы предъявили своб волю, и нам ответили, нам было дано…

 

Что-то давно от вас нет писем – последнее от Соньки то, в котором о визите в больницу – да еще телеграмма. О том, что Наташа дома, узнал из матушкиного письма – а ваши-то где?

 

У меня все по здешней норме – здоров, работаю. Как я уже писал, работаю в котельной кочегаром – и пока эта работа очень актуальна, поскольку холодно и еще не вполне сошел снег – все-таки Урал. Читаю. Учусь. Думаю…

 

Натанька, миленькая, без тебя там, по ту сторону переписки, большое зияние, в которое душа моя постоянно оступается. Что я без тебя?

 

Я, миленькая моя, как бы и не расставался с вами – все душа вас глядит и ласкает. Понимаю, что вы-то чем дальше, тем больше расстаетесь – и понимаю, что это неизбежно – иной чем у меня, круг жизни, круг впечатлений. Я не в обиде – напротив, хотел бы, чтобы вы полноценно, по возможности, жили. Была ли перед глазами у тебя молитва, которую я сочинил еще год назад и которую повторяю постоянно: "Благодатная Мария, снизойди светом Твоим к Наташе с детьми, укрой их покровом Твоим, укрепи души их, отвели  страдания и болезни, дай им радость любить Тебя и служить Тебе Красотой и Любовью."

 

Что там Елена Николаевна? Как она вытянула все на себе? Не заболела ли? Кланяюсь ей низко.

 

Сонюшка милая, как бы это мне внушить тебе на расстоянии, что летом надо работать. Ты, дружок, сильно повзрослела, но не все взрослые, которые до старости – дети. А взрослый человек – это такой, который отвечает за свои поступки перед своей совестью. И чем раньше почувствуешь это, чем раньше совесть начнет мучать за безделье – тем лучше. Но к собственной совести прислушаться надо. Если постоянно заглушать ее удовольствиями – и совесть угаснет. А что ты тогда такое будешь делать? Я почему-то верю в твой разум, верю в твою  волю. Возьми в толк: людей, наделенных талантом, но пренебрегающих этим даром, Господь карает куда более сурово, жестоко, чем просто бесталанных. Берегись, родная моя. Научись быть серьезной. Боюсь за тебя.

 

Ладно, любимые мои, - вот кончается бумага, а я ничего не сказал о матушке Аните – да она сама все знает и понимает. Бабушке Вале и ленинградским родственникам привет и поклоны.

Целую вас.

Лева.

 

40.

ПИСЬМО В ЗОНУ

28 мая 1986 года.

 

Левонька, миленький, родненький!

Вернувшись из больницы, я увидела совершенно измученную, землистого цвета, бабушку, совершенно издерганную Соньку и Катьку, которая затаенно, постепенно, не сразу поверила, что – это я – ее мама. На другой день она старалась привести в дом всех своих подружек – показать, что у нее есть мама. Если кого-то нельзя было привести, она стояла под окном и кричала: "Мама!" – я выглядывала в окно, и этого ей было достаточно.

 

С Сонькой была просто катастрофа: после твоего отъезда у нее немедленно пропал цвет в работах, было все грязно и тускло, работала еле-еле. Потом пропала линия. Я не знала, что делать, не знала, надолго ли это. И не знала, чем помочь ей. Да и не могла я раньше ей помочь ничем. Сейчас уже все чуть сдвинулось. Делаю ей хвойные ванны. Она поспокойнее. Возвращается и цвет, и линия. И ее все это радует. Она уже чувствует каждую удачную свою работу, и ей это в радость и спокойствие, и в удовольствие, но все же приходится заставлять.

 

Не знаю, что писать тебе. Даже сердце болит от невозможности написать все-все. Да и физически после больницы писать очень трудно. Похожу по квартире и опять пишу строчечку.

 

Письма твои получила все. Идут они, примерно, две недели.

 

Посылаю тебе Катькины песенки. Она все поет и пританцовывает. И научилась кататься на велосипеде. Научилась очень быстро и была счастлива. Вчера был ее день рождения.

 

Начала писать 26-го мая, а сегодня 27-е. Отправляю, не дописав про день рождения, а то прособираюсь. Уже хорошо, что писать начала, а то после таблеток больничных писать очень трудно.

Целую, миленький.

Наташа.

 

Уже 28-е – иду опускать тебе письмо и поведу Катьку в поликлинику – оформляю ей медкарту для школы – пойдет в подготовительный класс, а то ей дома скучно.

Писать тебе – так странно, я будто бы и не расставалась с тобой – ты рядом и все знаешь и без писем.

Целую.

 

 

41.

ПИСЬМО В ЗОНУ

28 мая 1986 года.

 

Дорогой Лева,

с огорчением узнал, что твои девочки к тебе не едут. Жаль, потому что ты бы порадовался за них и успокоился – как порадовались и успокоились мы, когда приехали поздравить Катюшку с днем рождения. Праздник удался на славу – было много детей, и торт со свечками и масса всяких шипучих лимонадов, и, главное, обстановка праздника – улыбающаяся Наташа, красавица Соня в вышитой белой блузке и красной юбке – невеста из гоголевской сказки! Елена Николаевна на кухне в боевой готовности. В доме чисто и светло, книги и рисунки Соняши на стенах… Пишу тебе не для того, чтобы "отчитываться", а чтобы ты почувствовал изменившуюся атмосферу дома, связанную в первую очередь, с улучшением Наташиного состояния. Впрочем, она, надеюсь, тебе сама напишет. Забыл сказать, что наш Алешка с восторгом и завистью изучал Сонины дипломы и медаль из Японии. Ты знаешь о них? – За конкурс рисунков!

Письма твои читал…

Держись, Лева. Желаю тебе мужества и сил. И здоровья – это тоже важно. (Насколько это может от тебя зависеть, говоря твоими словами, "по обстоятельствам".) Все тебя помнят и присоединяются к моим пожеланиям. Домашние тебе кланяются.

Жму руку.

Алексей.

 

 

42.

ПОКАЗАНИЯ ОБВИНЯЕМОГО

 

Вот они выхватили тебя днем с рабочего места, наскоро приговорили – минутная формальность – и, захватив в жилом бараке твою кружку и ложку, вдвоем, втроем обступили, повели, потащили.

 

И все встречные знают, куда тебя ведут. Спрашивают: "Сколько дали?" "Тринадцать". Тринадцать суток ШИЗО (штрафного изолятора), карцера.

 

Это в зоне еще особая зона. За нашими заборами еще особо забором выгорожена. Совсем глухо отгорожена от мира. И домишко слепой – на окнах деревянные бельма понавешены.

 

Темная камера. Стены – грубо застывший наляпанный бетон, бетонная "шуба". Холодно. Сыро. Стены сырые, с потолка капает, и на полу вдоль наружной  стены собирается лужа… голые нары – и те днем подняты к стене, закрыты на змок. Днем – от подъема до отбоя – сидеть можно только на бетонной тумбе с деревянным кружком-сиденьем и облокотиться можно только на бетонный холодный стол – но надолго не облокотишься, от холода начинают ныть суставы.

 

Тут всякая мелочь становится значима… Мне вот, к примеру, везло. Из четырех длительных карцерных сроков три я провел в камере, где одни нары (а всего их в камере четверо) – так вот, одни нары из четырех были недавно отремонтированы и их почему-то упустили покрасить. А красят – жесткой нитрокраской, поверхность становиться гладкой, стеклянной, холодной. А ведь ни матрасика, ни хотя бы бушлатика – под себя постелить – ничего этого у тебя нету, только тоненькая хлопчато-бумажная одежонка на тебе – ложись на голые нары и спи. Да хорошо ли уснешь на этом холодном стекле… Но те некрашенные нары были иные – струганое сухое  т е п л о е  дерево, и если удавалось еще пронести хотя бы половину газеты из рабочей камеры или из бани – это и вовсе была удача, - газетой можно укрыться, газету можно к ногам под носки запихать.

 

Газета, да и любая бумага – спасение в карцере. Хорошо тем, кто получает много писем. Газеты-то в карцер не доставляют, а вот письма приносить обязаны по мере их поступления. И вот мне как-то за двенадцать или тринадцать дней карцерного сидения пришло семь писем от родных и друзей. К концу этого срока я ложился спать, позасунув развернутые письма под майку, и было мне тепло и спокойно. Любимые грели меня.

 

Но сама возможность иметь в камере хотя бы клочок бумаги зависит и от того, насколько крепко тебя  п р е с с у ю т. Захотят, и письма задержат до конца карцерного срока, или вовсе будут конфисковывать все подряд, что тебе с воли приходить будет, или и без конфискации станут выкидывать, тебе ничего и не объясняя даже. Когда-то, наконец, случится, придет письмо – родные пишут: шлем, шлем письма, - а нет, не получал ничего месяцами.

 

Если сильно  п р е с с у ю т , то в ШИЗО и из рабочей камеры не дадут клочка бумаги пронести, будут каждый раз на шмоне догола раздевать, каждый шовчик трусов прощупают. Не только что газеты у  тебя не будет – и для параши-то, для санитарных нужд станут бумагу давать размером с почтовую марку – поди, управься…

 

И наоборот, если велено им отпустить пресс или только начали прессовать и еще не сильно закрутили, то шмонать будут не очень жестко, можно и газетку притырить, и еще коротких проволочек из цеха натащить, чтобы на ночь ими приторочить куртку к брюкам – и получится такой комбинезон, спальный мешок – пусть из тонкой бумажной ткани, но в него уже можно с головой залезть и надышать немного – все легче.

 

Здесь в карцере, как нигде, ощущаешь ничтожество своей телесной оболочки. Я слышал, как в соседней камере в голос плакал старый закарпатский крестьянин Иван Новак (мальчишкой он был мобилизован немцами: теперь десять лет строгого режима – старику). В карцере ему было нестерпимо холодно. Он плакал. Менты смеялись в коридоре, заглядывали в глазок его камеры…

 

Плоть здесь ничтожна… Время, проведенное в карцере, - это время чистого духовного опыта. Нигде и никогда не бывает так светла, как здесь. Нигде и никогда не чувствуешь так близость Света, к которому и обращена молитва… Никогда и нигде не дается тебе такая ясность мышления и миропонимания.

 

Здесь являются высокие слова. Вся бетонная поверхность стола, покрашенная все той же стекловидной краской, исцарапана надписями – по-грузински, по-литовски, на иврите. Что там – жалобы, стоны? Да нет, вряд ли. Вот по-русски: "И будут поносить вас и гнать всячески несправедливо злословить за Меня… Претерпевший же до конца, спасется".

 

И еще:

Мы знаем, что ныне лежит на весах

И что совершается ныне.

Час мужества пробил на наших часах

И мужество нас не покинет.

 

Поэтический дух Ахматовой посетил кого-то в камере…

 

Вообще-то старик Новак оказался в ШИЗО по какой-то не помню уже, случайности. Стариков, сидящих "за войну", начальство не прессует. С них что взять, они материал послушный. Их здесь держат просто из принципа "ничто не забыто, никто не забыт" – они и на воле никому не помешали бы. Многие из них в момент ареста были на руководящих должностях, были в партии – нормальные советские люди. Иное дело – "семидесятая статья", политические – эти не когда-то, сегодня активны. Эти себя не виноватыми – правыми считают. Эти и после суда при своих взглядах. Вот этих-то и таскают по карцерам, обламывают. И чем крепче человек стоит, тем больше над ним звереют…

 

Я никогда не могу понять, что им от меня надо?

 

Кто я такой? Почему оказался в лагере? Почему теперь в карцере?

 

Я – писатель. Я – думал и писал. Мне казалось я кое-что понял в жизни страны, в жизни общества. Я сказал об этом вслух. Я могу понять, что мои идеи не каждому близки. Но ведь это только идеи! Они подкреплены доказательствами. Они опубликованы , их прочитали и услышали по радио тысячи читателей и слушателей – их теперь нельзя убить в карцере. Их можно только опровергнуть другими идеями.

 

Но нет, мои идеи здешнее начальство не интересовали. Никто из них, кажется, и не  знал, за что я сижу. Им сказали только, что я – особо опасный преступник. Они знали только, что я не раскаиваюсь, я упорствую в своих  п р е с т у п н ы х  в з г л я д а х   н а   ж и з н ь.

 

"Вы не хотите стать советским человеком", - заявил мне как-то майор, начальник лагеря. Это был приговор. И кому там важно, что именно я доказывал в своих книгах. Известно, что я закоренелый преступник – все! Меня начали прессовать.

 

Самое страшное – не карцер. Ну, померзнешь немного – ничего… Они знали, что именно для меня самое страшное, они лишили меня длительного свидания с женой и детьми (это за год трое-то суток, максимум, - длительное! – да и тех политическим не дают – сутки, двое от силы). Я ждал этого свидания. Жена была больна. Мне казалось, я смогу повлиять на ход ее болезни…

 

Уже через много дней после, замполит зоны – маленький прящавый старлей с университетским значком на груди – спокойно сказал мне, что свидания меня лишили именно потому, что я  е г о  б о л ь ш е  в с е г о  х о т е л. Я онемел от этой откровенности. А он засмеялся, смеялись надзиратели, когда Новак плакал от холода. Он смотрел на меня открыто и прямо. Ему нечего было скрывать. Это были принципы лагерной педагогики, спущенные сверху. Он их выполнял.

 

Я не испытывал ненависти к нему – только тоску и омерзение…

 

Мне с женой и детьми дали короткое свидание – три часа разговора через пыльное стекло. Я даже младшую дочь не смог взять на руки. Даже дотронуться до них не мог – только до пыльного стекла перед ними…

 

А потом пошли карцеры, карцеры. Из меня пытались сделать "советского человека". Выпустить меня отсюда способным думать и говорить по-прежнему – они не могли. Не имели права. Это была бы их недоработка… Машина крутилась, и сопротивляться ей или искать компромиссов – было мои личным делом. Только моим личным делом. Решительно никого не интересовало, останусь ли я жив. И это было только мое личное дело.

 

Однажды в карцере я тоже выцарапал стихи на бетонной поверхности стола:

Заблудилась душа моя в звездах,

Закричал я во сне и проснулся,

Поздно жизнь мне менять, но не поздно,

Лба холодным трехперстьем коснуться.

Обратиться очами к Востоку,

Вспомнить восемь стихов от Матфея

И предаться слезам и восторгу,

Перед словом Господним немея.

 

 

43.

ПИСЬМО В ЗОНУ.

Конец июня 1986 года.

Милый Левонька!

 

Мы тогда остались и ночевали рядом с тобой, уехали утром. И для детей, и для меня это было очень важно. Катька сказала: "Бедный папочка – живет за забором". Сонька окрепла и успокоилась. Говорят о тебе с радостью – печаль и тоску высказать еще не умеют – все отзовется потом.

 

Ездили по гостям, к друзьям на дачи…

 

Никто не представляет себе тебя бритым, а нам ты очень понравился. Все вспоминаем, какой ты.

 

Миленький, напиши поподробнее, что приготовить для бандероли. О шерстяном белье я поняла, постараюсь. Что еще? Приготовила руковицы теплы и носки – нужны?

 

Сонька сказала после нашего свидания: "Вы оба так светились, что мы с Катькой были не нужны" – обиделась. Говорит: "Я вас такими не видела". Миленький, родненький, жаль-то как, что она раньше нас не видела такими, но как хорошо, что все же увидела и отметила и запомнит.

 

Я все живу радостью нашего свидания. Все вижу тебя. Нашла блоковский "Сиенский собор" и все повторяю. А Жуковского у  друзей нет. Поспрошаю еще. Сегодня Троица. Наш праздник. Я знаю – ты с нами сегодня. И очень это чувствую. Так светло.

 

Оля по молодости своей сказала, что будешь ты старый через пять лет. Разве старый? Дожить бы.

 

Сонька стала писать маслом. Купила ей краски и холсты. Ей очень понравилось. Акварелью тоже работает. Было вяловато и сухо, но должна освободиться.

 

Сегодня уже 23-е – Духов день, и сегодня получили письмо от тебя. Не сердись, милый, что не пишем. Соня не пишет – я для этого есть, а для меня странно еще писать – ты с нами постоянно, надо привыкнуть писать.

 

Целуем, родненький.

Наташа.

 

Ах пингвин, пингвин, пингвин.

Бело пузо, черный спин.

Это катькина песенка – ей матушка подарила пингвина. Целуем.

 

 

44.

ПИСЬМО ИЗ ЗОНЫ.

Конец июня 1986 года.

 

Девочки мои любимые, Натанька! После свидания я только на следующий день немного успокоился, и тогда вдруг стало горько – именно вдруг. Какой-то короткой, острой конвульсией – но прошло, а осталась – и до сих пор – радость, что вы были, что я вас видел, что вы такие красивые, умные – и, конечно же, радость, что ты, любимая моя, смотришь здоровой. Надеюсь, подробности вашего обратного пути уже идут ко мне в письмах?... На этой же неделе получил я и письма – твое, от матушки Аниты два, от Леши, соняшины открытки – и всюду катькины письма и песенки – все получил, прочитал пять раз и хожу счастливый, пою катькину песенку:

 

Что бы мне такое сделать

Из изделия вчера?

Что бы мне такое сделать

Из изделия сегодня?

 

Правда, что бы? Сегодня выходной, идет дождь. День большой-большой, и много сделать можно. Я вот отчитал свой ежедневный час по-английски (в будни вечером, в воскресенье – утром) – и что бы еще сделать из изделия сегодня? Все чаще возвращается сознание к "Онегину"… Скажи, пока ты болела, я и думать не мог, что сумею писать о Пушкине. Так, брезжило что-то в душе, как тоска. Но вот ты здорова – и сознание мое как бы освобождается от спазма… что мне сейчас важно? Самое интересное и важное сейчас – подумать о композиции, о композиционных принципах, о структуре романа. Почему об этом? Потому что размышления о том, как построено то или иное произведение искусства, какова его конструкция в целом – работа, без которой нет материала ни для того, чтобы понять назначение частностей в самом произведении, ни для того, чтобы сопоставить, сопрячь все произведение в целом и с чем-то вне его, ни для того, чтобы и нашу жизнь сопоставить, сопрячь с пушкинским текстом.

 

А надо сопрячь!

 

Каждое произведение искусства хоть немного, но по разному воспринимается читателем, зрителем, слушателем. Почему? Откуда берется сама эта  в о з м о ж н о с т ь  для разного восприятия? Не содержится ли она не только  в различии воспринимающих, но ив неисчерпаемости каждого произведения. И если да, то в чем секрет этой неисчерпаемости? Кому или чему эта неисчерпаемость адресована? Откуда она берется, если художник – такой же человек и оперирует с тем же языком, что и зритель, читатель, слушатель?

 

(Здесь я должен заранее просить прощения у читателя: дальше пойдет текст сугубо специальный и для многих, может быть, скучный. Я, было, думал отказаться публиковать его, хотел сократить это письмо, но понял, что мне жаль этих филологических размышлений. Сидел вот в бараке за столом, думал, писал. Заходили дежурные надзиратели, заглядывали через плечо – чем это я таким занимаюсь?)

 

Конечно, когда Сонька начинает свою картинку, она не создает ничего, что можно было бы назвать словом "композиция". Даже набросок самый первоначальный – не скелет какой-то, который потом обрастет "мясом", но уже и цвет, и пластика линий и форм, и угадывающееся "значение", угадывающаяся связь с чем-то вне самой картинки… Но композиция – это не цвет, не пластика, не "значение", но  п р и н ц ы п ы, по которым все это соотносится, некий мыслимый… все же скелет?

 

Понятно, что когда к нам в гости приходят Леша с Галей, вы же, - если здоровы – не видите в этом визите двух скелетов. Но в кабинете врача, даже если врач – твой друг, ты становишься не Соней, не Наташей, не Катей, а лишь функционирующим организмом, подлежащим анализу, мысленному расчленению, и тут отдельно исследуется и скелет, и состояние внутренних органов, и работа мышц, и работа мозга. И я, врач, должен буду сделать это, даже если ко мне придет мой любимый Леша. И я, литературовед или просто внимательный читатель, должен это сделать, даже если передо мной мой любимый роман Пушкина.

 

Я хорошо знаю, что всякое сравнение "хромает". Но и не сравнивать мы не можем – так вот и работает наше сознание – то анализирует и расчленяет, вникая в глубину явления (в нашем случае – произведения искусства), то сравнивая, сопоставляя, сопрягая явление с чем-то вне его. Для этой-то работы и нужен определенный набор понятий, как для плотника – набор инструментов. И самые общие из аналитических понятий – к о м п о з и ц и я  или близкое к нему современное – с т р у к т у р а. И хотя эти понятия лишь промежуточные в общей системе понятий, помогающих нам постигнуть тайну гармонии,  и х  нам хватит надолго – до тех пор, когда появится необходимость выйти далеко за их пределы и, может быть, даже оставить их, забыть вовсе. Куда мы выйдем – Бог весть. Там посмотрим…

 

Так вот первым интересующим меня вопросом композиции "Евгения Онегина" будет – или нет, был, есть и будет – вопрос о финале романа. Помнишь, чем он кончается?

 

Блажен, кто праздник жизни рано…

…И вдруг сумел расстаться с ним,

Как я с Онегиным моим.

 

Почему – вдруг? "Онегин" уже куда как хорошо прокомментирован. Все знают, что такое двойной лорнет и кто такая Нина Воронская – сия Клеопатра Невы, - но финале продолжают спорить, и конца не видать. Почему же – вдруг? Да потому что это решительно противоречит сем законам композиции, по которым создается произведение определенного жанра – роман, есть, оказывается, такие законы, и мы их должны понять.

 

Вдруг можно закончить элегию – небольшое стихотворение, в котором поэт изливает чувства своей страдающей души: "Не правда ль, ты одна. Ты плачешь. Я спокоен… Но если…" – и никто поэту не попеняет, что чувства его смутны, а стихотворение как бы без конца. Чувства есть чувства, какие уж здесь четкие границы… Вдруг можно закончить поэму или вовсе не заканчивать и предложить читателю "бессвязные отрывки", как сам автор определил композиционную особенность "Бахчисарайского фонтана"…

 

(На самом деле это лишь игра автора с читателем – и в незавершенность, и в нечеткость – мы увидим, что произведение искусства всегда и четко , и завершено.) но роман! Он даже игры никакой такой не позволяет. У романа должен быть конец. Финал – важнейшая структурная часть романа. Роман без конца – не роман. Уже в пушкинскую пору – да нет, много раньше! – все знали, что роман нельзя легкомысленно закончить "вдруг" – вдруг можно или прервать его, оставить незаконченным… или… или это совсем не роман.

 

Хорошо знал законы жанра и сам Пушкин. Знал, что

Должно своего героя

Как бы то ни было, женить

По крайней мере, уморить,

И лица прочие пристроя,

Отдав им вежливый поклон,

Из лабиринта вывесть вон.

 

Дело не в том, чтобы до конца довести игру в кошки-мышки, которую каждый романист затевает с читателем в лабиринте сюжета, но в том, чтобы читателю стало вполне ясно, ради чего игра была затеяна: или чтобы "при конце последней части всегда наказан был порок, добру достойный был венок", или – пусть уж! – "порок любезен и в романе, и там уж торжествует он" – но важно, чтобы автор четко и ясно высказал свою этическую идею. Так понимались законы жанра в предпушкинскую пору. Роман прежде всего – факт искусства, но "при конце последней части" он становится фактом морали. Как произведение искусства (как и картина, как и симфония) он обращен к  ч у в с т в у  прекрасного, к  чувству гармонии, но как факт морали он должен преподать читателю понятие того, что такое хорошо и что такое плохо. Роман – школа. Школа жизни. Романист – учитель. Учитель нравственности. В этой роли его ждал читатель. К этой роли писатель сознательно готовился, в совершенном исполнении этой роли была цель его творческой деятельности. Писатель учил, писатель учился.(Здесь я пытался вспомнить соответствующую мысль из трактата "О романе" из книги "Литературные манифесты западно-европейских классицистов" – и не вспомнил.) 

 

Строго говоря, столь же четкая, хотя, может быть, не столь  широкая нравственная цель предполагалась и у всякого иного лит. Жанра. Литература понималась как занятие общественно значимое – значимое впрямую, а не только тем, что воспитывает чувство прекрасного, как живопись или музыка. В XVIII веке  и ранее, едва ли не со времен Петрарки, само понятие жанра уже содержало жанровое задание и представление о цели, и об адресате. Предполагалось что язык художественного произведения в той мере подчинен законам логики, в какой подчинен им и язык морали. И поэтому перевод с языка на язык вполне возможен – что же трудного, если логика едина, едина и причинно-следственная связь событий в книге и в жизни – и чем ближе к жизни (к Натуре, как тогда говорили), тем лучше. И поэтому речь литературного произведения просто обязательно переводилась на язык политики, морали, на язык межличностных отношений. Одна – царю, герою, вельможе, послание – другу, трактат – ученому собеседнику, сонет, элегия – любимой или самому себе, или потомкам, роман – широкому кругу читателей, ожидающих получить уроки жизни.

 

Так понимать литературу могли только лица, верившие во всемогущество разума, верившие, что жизнь строго подчинена законам логики, что этим же законам  подчиняется и труд художника. Всегда можно было спросить, ради  к а к о й  ц е л и, ради какой мысли писатель брался за перо. Определенная посылка неизбежно приводила и к выводу столь же определенному, скажем, герои романа, которые вели себя добродетельно, разумно, получали плату счастьем, страсти, пороки неизбежно влекли за собой наказание, горе. Вот потому-то и важен был финал. Именно в финале из лабиринта доказательств писатель выводил читателя вместе со своим героем к свету Истины, к сиянию истины, разума, который для людей того времени был синонимом абсолютного Блага. Разумное – значит нравственное… Все это вот и прояснялось "при конце последней части".

 

Со временем понятие блага становится более разнообразно, но значимость финала в романе остается неизменной *. (* - "В качестве позиции, с которой ориентируется картина мира в целом, могут выступать Истина [роман классический], Природа [просветительский роман], Народ; наконец, эта общая ориентированность может быть нулевой [это означает, что автор отказывается от оценки повествования]." Ю. Лотман.  Структура художественного текста. М., 1970. В дельнейшем Лотман-I. Прибавим сюда романические ценности: Свободу, Любовь – и поставим под сомнение "нулевую ориентированность", которая скорее должна пониматься как "минус-прием" или как ориентация в системе, недоступной тому или иному наблюдателю.) Эта значимость финала отмечается и до сих пор: "Если начало текста в той или иной мере связано с моделированием причины, то конец активизирует признак цели.

 

От эсхатологических легенд до утопических учений мы можем проследить широкую представительность культурных моделей с отмеченным концом при резко пониженной моделирующей функции начала" (Лотман-I, стр. 263).

 

Или вот еще пространная цитата из совсем уже недавнего труда: "Финал – вот что заставляет рассказчика подбирать такие функции и такие последствия, которые отвечают семантическому смыслу данного произведения, жанра, направления и т.п. Равная вероятность актуализации логических возможностей развитого действия существует лишь до тех пор, пока мы останемся на уровне антропоморфных действий. Как только мы переходим на уровень сюжета, она исчезает". (Г.К. Косиков. "Структурная поэтика сюжетосложения во Франции". В кн. Зарубежное литературоведение 70-х годов". М., "Наука", 1984, стр. 197).

 

Словом, если всю эту заумь попытаться выразить попроще, то можно сказать, что ради финальной идеи и пишется роман, и если в жизни человек имеет свободу выбора поступать так или иначе, то у литературного героя такой свободы нет и у автора такой свободы для героя – нет. Конечная идея требует развития сюжета  всегда в определенном направлении, требует определенной композиции сюжета. То, что нам казалось столкновением героев и характеров, превращается в столкновение этических понятий. Казавшийся необъятным мир романа – если мы оглянемся на него от последней строчки классического финала – становится лаконичной, удобной для восприятия нравственной формулой… но  п о н я т и е,  ф о р м у л а – это не из художественного языка – это язык научного  т е о р е т и ч е с к о г о  м ы ш л е н и я…

 

Иначе говоря, финал, как категория художественной структуры, как средство перевода художественной речи на язык теоретических понятий, настолько значим,, что пушкинское "вдруг" в конце "Онегина" заставляет каждого, кто изучает роман, разгадывать эту композиционную загадку. Ладно, миленькие мои. Вот я начал с утра, а теперь уже к вечеру – устал так долго писать с непривычки. Что же еще? Тут, конечно, приходит в голову много побочных мыслей – и о композиции соняшиных картинок, и об особенностях композиции лепных игрушек – частично это уже обсуждал Лессинг в "Лаокооне"… Когда-нибудь поговорим…

 

Как там, Соняша, твои труды?

 

Всем приветы и поклоны.

Целую вас, родные мои.  

Лева.

 

 

45.

ПОКАЗАНИЯ ОБВИНЯЕМОГО

 

В слепом домишке лагерного "штрафного изолятора" – тюрьмы внутрилагерной – всего шесть камер. Шесть камер, крошечная баня на одного человека (а запихивают сюда и по трое) и еще просторная дежурка для надзирателей. Здесь, вдалеке от строгих глаз начальства (у них ведь тоже свои проблемы), надзиратели любят собираться ночью, посидеть, попить чайку, потравить анекдоты – все это с громким ржанием, от которого вздрагивает и просыпается забывшийся в карцере трясущийся от холода зэк.

 

Из шести камер – три камеры для карцера, две – для ПКТ (помещение камерного типа – строжайший тюремный режим, строже обычной тюрьмы) да еще рабочая камера – небольшой цех. Назначено ли зэку полгода ПКТ или неделя-другая в карцере – он обязан работать. И на работу выводят в эту самую рабочую камеру. ПКТ, как правило, выводят в первую смену, карцер во вторую.

 

Когда сидишь в карцере, то возможность выйти в рабочую камеру – благо. Тут можно найти даже пару сигарет – есть такие укромные места, о которых не то чтобы менты не знали, но в которые им добираться каждый раз лень – они ведь тоже люди с советской психологией и, создав видимость работы, больше того пальцем не двинут – то-то и зэку благо, а то бы вовсе невпродых было.

 

Сигареты оставляют ребята, сидящие в ПКТ, - им и курить разрешается, они и газеты в камеру получают. В тюрьме закон: чем строже режим у человека, тем больше ему внимания от товарищей. А уж строже карцера режима не бывает. Карцеру – само уважение. 

  

Когда в декабре 1985 года я только еще приехал на зону и здесь, в штрафном изоляторе проходил десятидневный карантин, то первое человеческое слово я услышал из дырки отхожего места: "Здравствуйте!" прошептало мне оттуда. Я поздоровался и представился. "Вы прибыли на 36-ю, политическую зону, - тихо, но с напором шептало в ответ. – Я – Алексей Смирнов, москвич, сижу по 70-й статье за издание "Хроники текущих событий". Сейчас нахожусь в соседней с вами камере- в карцере, уже больше месяца безвыходно. Последний раз добавили десять суток срока за то, что одна пуговица на куртке была расстегнута. Издеваются… но не во мне дело. Чем вы можете помочь товарищам сидящим в ПКТ? Там писатель Борис Черных. У него больная печень. Передачку можно оставить в прогулочном дворике в снегу…"

 

Он ничего не просил для себя. Он говорил о сидящих в ПКТ – Борисе Черныхе (пять лет лагерей и три ссылки  за создание "Вампиловского педагогического товарищества" в Иркутске), о ленинградском историке и поэте Ростиславе Евдокимове (шесть лет лагерей и четыре ссылки за издание бюллетеня, пропагандирующего независимые профсоюзы). Он ничего не просил для себя, хотя сороковой день сидел в камере, где одна стена была покрыта густым инеем. Уже потом он мне рассказывал, что ему было не так уж плохо, потому что удалось хлебным клеем склеить одеяло из трех газет, которые Черных и Евдокимов оставили ему в рабочей камере.

 

Сидел он в камере не один, а с молодым парнем из Киева, с Сергеем К-о (десять лет лагерей за одно свидание с американским военным атташе. Американец малость не расчухал и решил, что парня можно завербовать "явочным порядком", - и послал ему в городишко, где Сергей тогда временно жил, письмо, написанное тайнописью, - с инструкциями. Письмо так и пролежало невостребованным, да парню  и в голову не пришло бы, что он завербован – пока не вскрыли письмо "заинтересованные лица". Тайнопись проявили – К-о получил десять лет). Так вот, Сергей, с которым я, в свою очередь, тоже в карцере сиживал, очень хвалил Смирнова за находчивость: и при газетах всегда были, и курево было, и даже пару раз чайком побаловались – дали знать на зону, и с деталями в цех было прислано… "С ним хорошо сидеть", - говорил Сергей, и это высшая похвала для зэка. А может быть, и вообще высшая похвала для человека в этой жизни.      

   

Хорошо сидеть было с Борисом Ивановичем Черныхом. Мы сидели с ним несколько месяцев в ПКТ уже через год после моего приезда на зону и его первого "пэкэтэшного" срока. На Новый год – 1987-й – мы себе не только чаю заварили, но даже торт сделали (крошка ларечного печения, маргарин, пыль какао с сахаром, ссыпавшаяся с дешевых карамелей, яблочное повидло. Чай же нам – пару хороших заварок! – опять-таки в укромном месте рабочей камеры оставил азербайджанец Алиев, бывший в то время в карантине после возвращения из Чистопольской тюрьмы (к сожалению, я так и не успел с ним хорошо познакомиться: вскоре после того, как я вышел из ПКТ на зону, посадили его). Ему же этот чай тоже достался в порядке зэковской взаимовыручки – кто-то на этапе сунул: человек, возвращающийся из  к р ы т о й  - самое уважаемое лицо в пестром этапном потоке – и в камере, и в "столыпине". Ему через весь вагон и чайку передадут – если не заваривать, так хоть пожевать, - и курева, и вообще, если нужда в чем-то есть – ну, скажем, тапочки нужны – найдут, подберут поудобнее и  п о д г о н я т.

 

Вообще на нашей политической зоне никто не голодал еще и потому, что хорошо была поставлена взаимовыручка. И если менты прессовали кого-то и упорно, месяц за месяцем лишали ларька, все остальные со своих ларечных покупок отделяли должную часть – и жил человек не нуждаясь. Душой этой взаимовыручки был католический священник о. Альфонсас Сваринскас- многолетний зэк, тянувший уже свой третий срок (на этот раз за издание журнала "Комитета в защиту верующих" – семь лет лагерей и пять ссылки). Он внимательно следил, чтобы у каждого из нас была пачка маргарина, банка повидла, флакон подсолнечного масла, горсть дешевых конфет… В рамках предложенных обстоятельств никто не сидел одиноко, сложа руки и понурив голову – хоть и были все люди разных мировоззрений. Наша правота, наше сопротивление было еще и в том, что мы стремились выжить не каждый по отдельности, но все вместе. И в этом один поддерживал другого. И если была хоть малейшая возможность, никого не оставляли в одиночестве.

 

И когда кто-то погибал, в этом не было вины его лагерных товарищей. Туда, за край, уходили люди, удержать которых у нас просто не было возможности…

 

Может быть, мне и здесь повезло. Говорят, на других зонах было иначе. Говорят, политзэки были разъединены, а иногда и вовсе вражда разъедала зону… не знаю. По отношению к нравственному климату 36-й политической зоны в те времена, когда я здесь сидел, в моих словах нет ни тени идеализации. Все так было, как я говорю. Повторяю: за край уходили только те люди, удержать которых у нас просто не было возможности.

 

 

46.

Начальнику Главного управления
исправительно-трудовых учреждений
МВД СССР
от Экслер Натальи Евгеньевны (адрес)  

ЗАЯВЛЕНИЕ

Я, жена Тимофеева Льва Михайловича, находящегося в заключении в лагере 389/36, не имею никаких известий о нем с 9 сентября с.г. На телеграмму, посланную в лагерную медсанчасть, я не получила ответа.

 

Прошу помочь мне узнать, что с моим мужем.

 

Когда я раньше спрашивала начальника лагеря, почему не приходят письма, то он отвечал, что последнее письмо отправлено такого-то числа. Но когда отправлено последнее письмо из дошедших писем, я и сама знаю. Меня тревожит, почему так долго нет писем. Они не доходят? Или мой муж не может писать?

 

Если не доходят, то почему?

 

По последнему письму за 9 сентября я поняла, что два недошедших до этого письма (за август и сентябрь), были посвящены  рассуждениям чисто литературным (мой муж – литератор и был занят изучением творчества Пушкина до ареста). Имеет ли право заключенный делиться в письмах семье своими размышлениями о литературе? Если цензорам что-то непонятно в этих размышлениях, то причина ли это для конфискации писем?

 

Прошу Вашего содействия. Прошу разобраться, по каким причинам были задержаны письма (заказные). Может быть, с ними ознакомятся более грамотные цензоры, которым будут доступны размышления о Пушкине, которые способны понимать, что действительно размышления о литературе, о законах творчества, что за ними нет никаких намеков и второго смыслы.

 

И мне, и моим детям очень важно знать, имеет ли мой муж хоть малую возможность продолжать свои занятия литературой и посвящать нас в свои литературные интересы.

 

Это о конфискованных письмах. Но я тревожусь, что мой муж вообще лишен возможности писать письма и подвергается в лагере притеснениям. И не только отсутствие писем это подтверждает.

 

По произволу лагерного начальства нас лишили положенного в этом году личного свидания. Начальник лагеря Долматов  сказал, что он не помнит, за что именно лишен свидания мой муж, и отказался говорить на эту тему. Опер  Журавков заявил мне, что мой муж грубит, не выполняет норму и нарушает режим. И все оказалось ложью. На общем свидании мой муж рассказал, что  до того, как он подал заявление о личном свидании, у него не было ни одного замечания, но сразу после заявления начались мелкие придирки (вышел вне строя – замечание, раньше почему-то не замечали, надел не тот лагерный бушлат – замечание – раньше ходил так же, но не обращали внимания). Разве это не показывает бесчеловечного стремления лагерного начальства под любым предлогом не дать свидания и этим унизить, оскорбить надеющегося узника… И в этом вопросе я еще раз прошу Вашей помощи и контроля. Я прошу положенного личного свидания.

 

Почему по произволу лагерного начальства наши дети лишаются возможности три дня в году побыть вместе с отцом? А не три часа смотреть на него через стекло.

 

И еще. Насколько мне известно, при каждом лагере существует помещение гостиничного типа, где могут останавливаться родные, приехавшие на свидание. Я попросила поместить меня с детьми в такую комнату. Начальник лагеря отказал. И только после моего обещания ночевать с детьми на улице нас поместили в нежилую, грязную, промозглую комнату. При этом опер Журавков заявил, что если бы не дети, то меня-то они уж точно оставили бы на улице. Если мы родные человека, осужденного за свои убеждения, то дает ли  это право на бесчеловечное обращение с нами? У них служба, но и служить можно с достоинством, не опускаясь до лжи и хамства. Если эти люди не отказывают себе в удовольствии поиздеваться над женщиной с детьми, то какие же у них возможности для жестоких издевательств над людьми, которые находятся под их неограниченной властью?

 

Может быть, все-таки в Ваших силах помочь нам всем?

Подпись.   

13 ноября 1986 года.

 

 

47.

ПОКАЗАНИЯ ОБВИНЯЕМОГО

 

Когда после суда меня привезли в лагерь, Михаил Денисович Фурасов был уже очень болен, и все понимали, что болен он безнадежно: он горстями ел снег, чтобы хоть как-то избавиться от вкуса мочи, который он постоянно ощущал во рту, - почки уже вовсе отказывались работать.

 

Это был очень тихий, очень вежливый человек. Интеллигент, кандидат технических наук… Зэки, которые любят обмениваться для чтения своими приговорами и знают все о судебных делах каждого, установили специальный приз – пачку чая – тому, кто скажет, за что сидит Фурасов. Это была тайна. Его дела никто не знал. Была у него статья 70 (в ее украинской версии), но говорить о подробностях он не хотел: "Я давно признал свою вину. Теперь надо выжить и выйти отсюда".

 

Выжить в лагере люди пытаются по-разному. Можно в "седьмом кабинете", в кабинете уполномоченного КГБ, этого хозяина зоны, распорядителя наших судеб – можно в этом кабинете дать понять, что ты готов к долгим содержательным беседам. Это, конечно, за зону не выведет, но освободит от мелких придирок, и бандерольку в срок получишь, а придет время – и посылку, да и свидания не лишат, как строптивых лишают, а дадут длительное, "личное", на положенные трое суток, да еще могут и дополнительное, льготное разрешить,  опять трое суток с семьей… Да и работу дадут полегче, а то и вовсе художником или даже нарядчиком поставят…

 

Нет, Михаил Денисович хоть и был до робости тихим зэком, но никакими льготами не пользовался. Напротив, трудно сказать за что, но его спокойно и верно  у б и в а л и  на глазах у всей зоны. И ни для кого это не было тайной, и только сам Фурасов как бы не хотел этого видеть и сердился, когда ему  предлагали организовать коллективную поддержку – писать в его пользу или объявить голодовку. Он боялся озлобить ментов. Он боялся их злобы.

 

И действительно, менты, кажется, и не злились на него…

 

Когда-то, года за полтора до меня, он приехал на зону здоровым человеком. Делал зарядку, бегал по утрам по небольшой лужайке возле медчасти, обтирался холодной водой. Но зимой простудился - то ли выгнали его в ботинках мокрый снег убирать, то ли заставили шлак на холодном ветру грузить, и его, распарившегося от работы, и прохватило – как именно простудился, он и  сам не помнил. Простуда дала осложнение на почки. Врач посмотрел, дал какие-то таблетки, но от работы не освободил, хоть от таблеток лучше не стало.

 

Прошло месяцев пять, если не больше, прежде чем его повезли в больницу или, как здесь говорят, "на больничку". Там – когда иного завсегдатая "седьмого кабинета" держат в больнице и по месяцу, и по полтора, отпуск ему устраивают, отдых – Фурасова продержали всего две недели, лечить не лечили, но анализы сделали. Врач посмотрел анализы, сказал: «Теперь мы знаем, что с вами", - но опять - как-то странно – лечить не стали, а отправили назад, в зону.

 

Вот и все. Лечение закончилось, не начавшись. Давали, как и прежде, какие-то таблетки, но толку от них не было. Казалось, что лагерное начальство, а из-за их спин и врач, со спокойным любопытством смотрят, как развивается болезнь и как движется человек к краю. Движется и движется, и они его туда подталкивают и подталкивают полегоньку...

 

Фурасов работал не то чтобы не трудной, но на достаточно нудной операции: за маленьким станочком нарезал он метчиком еле видимую резьбу в крошечном латунном контакте – зона делала детали для электроутюгов, которые собирали где-то на другой зоне.

 

В цеху гуляли сквозняки. Фурасов сидел целый день, сгорбившись за своим станочком, укрывши больные почки бушлатом. Из-за станка не встань, не отдохни – сразу замечание, а то и наказание – или ларька лишают, или заставят вне очереди снег на жилой зоне убирать после работы.

 

Уставал Денисыч сильно, к концу рабочего дня опухали ноги, но даже и в свободное время хоть бы прилечь на койку – нельзя, запрещено. Вечерами в бараке за большим столом, где люди читали или играли в шахматы, он сидел рядом с нами, положив голову на руки и тяжко забываясь. Так он ждал отбоя, после которого можно было, наконец, лечь по-настоящему.

 

Но ночью Фурасов спать не мог. Он постоянно просыпался. Мучили почки, мучила мигрень, мучил отвратительный, застоявшийся вкус во рту – хотелось полоскать рот чистой водой, хотелось пить чистый растопленный снег – и он вставал, бродил по бараку, заходили дежурные менты (и по ночам нет покоя!) – громко топая, светя фонариком на лица спящих, - и Фурасов выслушивал их змеиные, свистящим шепотом замечания.

 

Болезнь развила в нем обостренное "чувство пользы". Весной он первый находил на зоне пучок свежей крапивы и, ошпарив кипятком, съедал его. В ларьке из наших жалких зэковских восьми рублей, положенных на всё про всё (хотя ему, кажется, регулярно разрешали потратить еще пятерку – "производственные" за выполнение нормы и за безупречное поведение – словно знали, что это не остановит его движения к краю) – из этих жалких денег он каждый раз выкраивал что-то на свежие (на самом деле всегда полугнилые, бросовые) овощи – редьку или лук. (Нужды нет что их-то как раз почечному больному и нельзя – где уж там! – другого-то свежего нет ничего, а хочется.) 

 

Иногда вдруг он задавал вслух вопросы, которые диктовал ему не разум, но диктовала его болезнь: "Почему они не завозят в ларек молочные продукты?"

 

Он надеялся выжить и выйти отсюда. Он был совершенно одинок, и, хотя ему было уже пятьдесят, он рассказывал, что решил было жениться, но вот помешал арест. Но он еще надеялся. Он говорил мне, что скоро выздоровеет и снова начнет делать зарядку и обтираться холодной водой. Он спрашивал у меня, сколько может стоить домик – пусть какой-нибудь развалюха – в сельской местности. Кажется, из своего почти символического заработка (и того половину "законно" забирает "хозяин" – начальник зоны) – из этой малости он ежемесячно откладывал что-то пятнадцать ли, двадцать ли рублей – на будущий дом. Он надеялся купить развалюху и дать ей ремонт… сидеть ему было еще пять лет, и он надеялся.

 

Добило его, кажется, общее для всех ежегодное распоряжение о переходе на летнюю форму одежды: с началом лета бушлаты носить запрещалось. Наступал июнь, начальству – сытым, здоровым – показалось, что уже достаточно тепло, и  последовал приказ: телогрейки снять… Как-то завернул северный ветер, пошел дождь – но приказ есть приказ: кто вышел в бушлатах-телогреечках – тех от ворот промзоны назад, да еще и со взысканием  за получившееся опоздание да за ослушание. Так и с Фурасова в этот ветер и дождь сорвали бушлатик. И еще его к краю подтолкнули, теперь уже совсем близко…

 

Недели через две, что ли, я проснулся ночью оттого, что кто-то в секции сильно храпел. Вообще-то в лагере храпунов хватает – люди все немолодые и больные. Я, к слову, долго спал рядом с человеком, который громко – громче, чем храп – скрипел зубами. Скрипел на всю секцию, где спали тридцать человек,  - и я к нему всех ближе спал – и ничего, привык. Но тут был такой храп, что я проснулся. Храпел Фурасов. К нему уже склонился его сосед: "Он не храпит – хрипит без сознания…" Побежали за дежурным, послали за врачом.

 

Врач пришел, да хоть он и будь на зоне – к больному в секцию не придет, хоть пусть умирает человек – несите в медсанчасть.

 

В ночных сумерках, почему-то не зажигая света, двигались темные тени над хрипящим Фурасовым. Положили на носилки. Понесли. Исчезли.

 

Утром увезли его "на больничку". А на следующий день он умер.

 

О смерти Фурасова начальство прямо не сообщило. Но когда через день кто-то спросил по-хитрому, не умер ли Фурасов, дежурный чин окрысился: "Ну и что, что умер, - и на воле люди умирают". Так люди узнали, что Михаил Денисович до своего домика не дожил.

 

В день, когда Фурасова еще только увезли в больницу, меня как раз посадили в карцер – не помню уж точно, как было сказано, за что – кажется , за голодовку, которую мы объявили, протестуя против сдрючивания бушлатов с окоченевших зэков.

 

Вышел я из карцера больной и пошел на прием к лагерному врачу – к длинному, довольно спокойному баскетбольно-спортивного вида парню лет тридцати пяти – пошел не только за таблетками, но еще и в надежде узнать, как умирал Фурасов, каков окончательный диагноз.

 

Врач – словно чувствуя вину – даже разговорился, против ожидания свободно. "Он ведь был почечный, а почечные дела не предсказать. Я на "скорой" работал, знаю". Оттого он и разговорился, что ему надо было распространить, вбить нам в сознание определенный взгляд на смерть Фурасова.

 

Я слушал и помнил, что этот вот долговязый не давал уже слабеющему человеку освобождения от работы – до последнего дня не давал! – и еще за три дня до смерти заявил, что Фурасов "практически здоров" – так Денисыч и захрапел в ночь после обычного рабочего дня. "За станком умер", - говорили зэки… И вот сидел я рядом с этой тусклостью и опять чувствовал не ненависть, а тоску. "Мы ведь тоже тут мало можем", - так он говорил, и я думал, что вот сидит врач – какую-то там клятву Гиппократа они что ли дают – да и не в клятве дело! – ведь вот когда-то хотел лечить людей, на "скорой" работал, спас, должно быть, не одного… и вот теперь пошел сюда работать, не лечить – но если уж и не убивать прямо, то, по крайней мере, смотреть равнодушно, как одни равномерно, спокойно, не торопясь, подталкивают человека к смерти, а другие руководят этим подталкиванием, и стал тоже подталкивать ("мы ведь тоже тут мало можем") – и вот нет Фурасова.

 

За что? Что он такое сделал? Что мы все такое сделали?

 

Я сидел и слушал его, и у меня даже желания не появилось сказать ему что-то резкое. Тоска! Но вот мой товарищ Борис Черных – тот не выдержал – в рожу ему закричал: "Убийца!" И отправили Черных в карцер, хоть сам он в то время грипповал и был в жару, - не сразу, к вечеру пришли в секцию, вынули из постели больного, насильно одели, выволокли. Это было уже совсем рядом. Это уж и меня возмутило – и меня туда же, в карцер, больного с температурой,  - чтобы не возмущался.

 

Смерть Фурасова, двое больных в карцере – зона была возбуждены: "Менты обнаглели!" На следующий день пятнадцать человек не вышли на работу – забастовали… Начальство ответило по-своему: распихали людей по карцерам, приехали еще и начальники сверху – чуть не бунт на зоне! – всех выслушали, всем поугрожали, но и покивали головами, пообещали разобраться, расследовать – и ничего. Глухо. Как было все, так и осталось.

 

После всех карцерных передряг вышел я на зону уже в январе. Пошел было работать на знакомое кочегарское место. Но почувствовал, что не могу, что еле доволакиваю смену. Сердце, что ли, от полугода малой подвижности сдавать стало? А кому пожалуешься? Врач выслушал – иди, здоров!.. И вот тут-то я подумал, не меня ли будут теперь спокойно и неторопливо подталкивать к тому краю, за которым исчез Фурасов? А пока меня не было на зоне, исчез за этим краем и старик Бутлерс – тоже до последнего дня работал. И еще один несчастный – язвенник Пушкарь, взаправдашний северокорейский шпион…

 

Не моя ли очередь?

 

Сидеть-то мне еще четыре года с лишком, не считая ссылки.

 

Уже много позже я не то чтобы  узнал, но слух был, за что именно сидел Фурасов: он будто бы искал неизвестные факты биографии Брежнева. И находил. И что же это за факты такие? Видать, страшным делом занимался тихий Михаил Денисович! Не от того ли его так быстро и свалили за край?

 

 

48.

Учреждение ВС-389
618801 п. Половинка, Чусовского района
Пермской области
10/12-86 г.
№ 44/5Э-2
Москва (адрес)
Гр-ке Экслер Н.Е.

Ваше заявление, адресованное начальнику ГУИТУ МВД СССР и поступившее в наш адрес, рассмотрено. Вся переписка Вашего мужа Тимофеева Л.М. ведется согласно § 31 п. 5 Правил внутреннего распорядка ИТУ, все его письма и письма родственников, прошедшие цензуру, вручаются и направляются адресатам. Во всех случаях о конфискации писем составляются акты, о чем он уведомляется.

 

На вашу телеграмму в адрес медсанчасти учреждения Вам дан ответ за № исх. 9-Т от 10.11.86 г. (квитанция № 25 от 13.11.86).

 

Осужденный Тимофеев Л.М. очередного свидания за 1986 г. лишен обоснованно 30.04.86 г. за неподчинение требованиям дежурного наряда.

 

Комната для приезжих при учреждении ВС-389/36 имеется.

Начальник учреждения
Н.В, Хорьков

 

49.

Вх. Э-2 

В ЦК КПСС,
Генеральному прокурору СССР
тов. Рекункову
от секретаря правления Союза писателей СССР
лауреата Гос.премии СССР
поэта Евтушенко Е.А.

Уважаемые товарищи!

 

Ко мне обратилась жена журналиста Тимофеева Льва Михайловича, находящегося в заключении в 36-ом пермском лагере. Одной из причин его ареста была его книга по экономике, где Тимофеев ставил многие острые вопросы черного рынка, дефицита, коррупции, экономической несуразицы – словом, все те явления, которые раньше замалчивались, а ныне находятся в центре внимания наших ведущих газет, открыто подвергаются острейшей критике - п–рой ничуть не менее остро, чем это делал Лев Тимофеев. Перестройка должна включать в себя и пересмотр подобного рода дел. Тимофеев работал ранее в таких ведущих журналах, как "Молодой коммунист", "В мире книг", широко печатался в "Юности", в "Новом мире", в "Дружбе народов", и, надеюсь, его перо еще могло бы послужить на пользу нашему обществу. 

Помимо этих соображений есть соображения гуманные. Здоровье Тимофеева подорвано, он страдает хроническим заболеванием печени, а лагерь -  не лучшее место для выздоровления. Тимофеев – отец  двух детей, и это тоже надо учесть. Наконец, надо учесть и то, что у меня и у других писателей, выезжающих за рубеж, не без ядовитой иронии все время спрашивают: "Разве можно верить вашей перестройке, если Тимофеев, ставивший о ней вопрос одним из первых, все еще находится в заключении?" пребывание Тимофеева в лагере мешает нашей борьбе за мир, контактам с западной интеллигенцией, без участия которой такая борьба невозможна.

 

Учитывая все эти обстоятельства, прошу Вас пересмотреть дело Тимофеева и освободить его.

Евг. Евтушенко.

 

50.

В ЦК КПСС,
Генеральному прокурору СССР
тов. Рекункову
от Экслер Натальи Евгеньевны
(адрес)

ЗАЯВЛЕНИЕ

 

Я, жена Тимофеева Льва Михайловича, осужденного Московским горсудом 19 сентября 1985 г. по статье 70 УК РСФСР на 6 лет лагеря и 5 лет ссылки, прошу пересмотреть дело моего мужа.

 

Задолго до того, как была объявлена гласность как новый стиль жизни страны, Тимофеев Л.М., не дожидаясь официального разрешения на эту гласность, разрешения на обдумывание, исследование, да просто- на крик возмущения, отчаяния, недоумения от всего, что происходило в стране, попытался исследовать в своих работах те факты и проблемы, которые в то время тщательно замалчивались, сложно их и не было (они были и есть – об этих проблемах говорят и пишут сейчас широко).

 

С его работами можно было соглашаться или не соглашаться, коль скоро их читали и они оказались опубликованными без ведома автора, но его осудили за эти работы как уголовного преступника.

 

Он писал, когда лишь крупицы правды просачивались в печать. Одни правду не пропускали, другие правду говорить боялись.

 

Сейчас так и пишут ""боялись", и это никого не удивляет, в этом нет ничего зазорного – все знают – было опасно.

 

Работы Тимофеева, написанные в то время, это свидетельство его гражданского мужества, его боли и тревоги за страну.

 

Он не побоялся – написал.

 

Его арестовали 19 марта 1985 года. Он не принял участия в следствии и отказался присутствовать на суде, так как совершенно убежден, что литературные произведения нельзя судить уголовным судом.

 

В любое время, в гласное или безгласное, но публицистика не может  считаться уголовным преступлением.

 

Я прошу реабилитировать Тимофеева Л.М.

 

Сейчас он находится в 36-м Пермском лагере, я знаю, что условия его жизни специально ужесточаются, он постоянно преследуется и подвергается наказаниям. Ему 50 лет, он не отличается отменным здоровьем, и я боюсь трагичного исхода. Процент смертности в этом лагере невероятно высок: как мне стало известно, из 75 заключенных за два с половиной года там умерло 10 человек.

 

 При рассмотрении дела прошу принять во внимание заявление трех свидетелей: Г-ва, Л-й и мое…

 

То, что я, жена Тимофеева Л.М., выведена как свидетель обвинения, названа первым из свидетелей, якобы подтверждающих вину Тимофеева, меня очень встревожило.

 

Еще за месяц до ареста мужа я заболела (тяжелое осложнение после гриппа – бессоница, галлюцинации), я осознавала свою болезнь и обратилась за помощью к психиатру – кандидату мед. Наук Т-му (адрес). Он  назначил лечение, но арест моего мужа (через месяц) был непосильным потрясением, и я перестала осознавать свою болезнь – бред и галлюцинации стали для  меня реальностью.

 

Психиатр Т-й советовал моей матери, не откладывая, положить меня в психиатрическую больницу. Необходимость этого сознавали все друзья и знакомые, но всех останавливало то, что нашим детям , девочкам 4 и 11 лет, было бы невыносимо тяжело вслед за исчезновением отца пережить исчезновение матери.

 

Но госпитализация была необходима, и, с явным опозданием, меня все же увезли, и я пролежала в психиатрической больнице № 14 с 20 февраля по 26 апреля 1986 года. Мне дали инвалидность третьей группы.

 

Теперь я могу сказать, что все происходящее на следствии и суде вплеталось в бредовые видения и представлялось нереальным.

 

То, что следователь КГБ Круглов С.Б. не захотел заметить моей явной болезни, - это, должно быть, не удивительно. Но адвокат Власова К.В. тоже знала о моей болезни, говорила моей маме, что меня надо лечить, сама же на суде  была пассивна – это можно объяснить только тем, что адвокат была назначена следствием.

 

В своей болезни я даже не могла осознать необходимость адвоката, не то что искать его.

 

Вот почему меня встревожило, что я выведена в ответе Прокуратуры как свидетель обвинения…

 

Теперь, находясь в здравом уме, я должна сказать, что я действительно читала работы мужа, но мне кажется, что одного этого еще не достаточно для того, чтобы является свидетелем обвинения, ибо мой муж подписывал свои работы и не скрывал своей фамилии.

 

Прошу пересмотреть дело Тимофеева Л.М.

Подпись.

 

 

Герб СССР
Прокуратура СССР
Отдел по надзору за следствием
в органах государственной безопасности.
103793 Москва К-9, Пушкинская 15-а
09.02.87
№ 13/29-85
Москва (адрес)
гр-ке Экслер Н.Е.

На Ваше заявление, адресованное в Прокуратуру СССР, сообщаю, что Ваш муж – Тимофеев Лев Михайлович, осужденный по ст. 70 ч. I УК РСФСР, на основании Указа Президиума Верховного Совета СССР от 2 февраля 1987 года помилован и освобожден от дальнейшего наказания.

Прокурор отдела
Советник юстиции
И.К. Титов

 

 

51.

ПОКАЗАНИЯ СВИДЕТЕЛЯ. ГЛАЗАМИ РЕБЕНКА 

 

 

Из воспоминаний дочери Екатерины (зимой 1987 года ей было шесть лет):

 

«У нас был такой черный телефон, с тяжелой трубкой, на черном диске были выдавлены и закрашены белой краской не только цифры, но и буквы. Когда папа еще был дома, телефон звонил часто. Когда папу посадили, телефон иногда звякал один раз, чтобы мы не забывали, что нас прослушивают, но в основном он был отключен. Не из розетки. Вроде как за неуплату.

 

 

Зимой мама, наверное, оплатила телефон и изредка нам кто-нибудь звонил. Однажды поздно вечером (был уже февраль и в окно было видно как закручивается вокруг фонарей снег) телефон зазвонил.  Нёнька (Соня, старшая сестра) читала. Мама на кухне курила и мыла посуду. Мама подошла к телефону. Вдруг всполошилась, побежала одеваться, что-то сказала Нёньке и уехала. Кого- то выпустили из тюрьмы. Мама ехала узнать про папу.

 

Без мамы дома всегда немного менее уютно. Нёнька углубилась в книжку, я играла.

 

Вдруг наша собака Тютя вскочила со своего места и зарычала свирепо, залаяла и снова зарычала. Мы испугались, хотели ее успокоить, но она все рычала и лаяла. В дверь позвонили. Тютя зашлась лаем, шерсть у нее на загривке стояла дыбом. Нёня посмотрела в глазок и открыла. Тютя с бешенным оскалом кинулась в дверной проем… А там папа. "Фу", - сказал он Тюте. Она узнала голос. Она вся поникла, и совершенно уничтоженная ходила за папой, робко виляя хвостом. Ей было стыдно, что не узнала. Она учуяла тюремный запах, когда папа вышел из такси перед подъездом, и рычала всё время,  пока он поднимался на лифте.

 

Я тоже не сразу его узнала.

 

Нёня бросилась звонить туда, куда уехала мама, но мама и сама уже ехала домой, потому что там ей сказали, что и папу тоже выпустили…

 

Вот так папа вернулся.»

 

 

52.

13 февраля 1987 года

 

«В последние дни средства информации Запада сообщают об освобождении в нашей стране ряда политических заключенных. Но отрадное известие это содержит подробности, которые вызывают недоумение, а порой похожи на прямую дезинформацию. Как освободили? Отвечают: Указами Президиума Верховного Совета от 2 и 9 февраля. О чем Указы? О помиловании. Причем, неоднократно и настоятельно повторяется – кому-то нужно это повторять! – что заключенные писали прошение о помиловании – и что их помиловали. То есть перековали политзэки, раскаялись, запросили пощады.

 

Не могу сказать за всех освобожденных, но что до меня, то здесь прямое недоразумение. Я не только никого никогда не просил о помиловании (т.е. о прощении вины), но и самой-то вины за собой не знаю и не знал никогда прежде – и об этом заявлял неоднократно с момента ареста.

 

Нет, политзаключенному не все равно, как и при каких обстоятельствах его освобождают. Кому заключение страшнее всего, тот вообще не станет публично заявлять свои убеждения. За это – лагерь, тюрьма. Многие и молчали. И молчат. А и в лагере-то сидели по 70-й, печально известной статье в большинстве своем те, кто не стал молчать – совесть не позволяла. Чего бы теперь-то свобода так уж вздорожала, что дороже совести?...»

 

Так начинается мое Открытое письмо в газету «Известия», орган Верховного Совета СССР. Полностью его можно будет прочитать в следующем разделе этой книги, в повести «Последний диссидент». Там же будет рассказано, какой резонанс вызвало это письмо и как оно повлияло на мою дальнейшую жизнь. Здесь же скажу только, что, оказавшись на свободе, вернувшись домой в Москву, я остро ощутил ту самую «дисгармонию сюжета», о какой говорил уже выше, объясняя мотивы своего поведения во время следствия. Теперь же потребность гармонии заставила меня сразу после освобождения написать несколько текстов, в которых я наглядно доказывал полную несостоятельность предъявленных мне обвинений, юридический абсурд «помилования» невиновного человека и требовал пересмотра дела и полной реабилитации.

 

И вот что еще было важно: сколько-то нас, политзэков вышли на свободу… но в тюрьмах и лагерях оставались еще наши товарищи, сидевшие по тем же политическим статьям. И необходимо было публично требовать их немедленного освобождения.

 

Кроме Открытого письма в «Известия», я отправил развернутые доказательные требования пересмотра моего дела и полной реабилитации в Президиум Верховного Совета СССР (формально тогда - высший орган власти) и Генсеку КПСС – фактическому верховному правителю страны.

 

Ответ на все свои обращения я получил только один и совсем не оттуда, куда писал.

 

Вот этот ответ:

Герб СССР
Прокуратура Союза ССР
103793, ГСП, Москва К-9
Пушкинская 15-а
09.07-87 № 13/28-85
101000 г. Москва
(адрес)
гр. Тимофееву Л.М.

Сообщаю, что Ваше заявление, адресованное в ЦК КПСС, рассмотрено Прокуратурой СССР.

 

Материалами уголовного дела установлено, что Вы были обоснованно осуждены Московским городским судом 19 сентября 1985 года за совершение преступления, предусмотренного ст. 70 ч. 1 УК РСФСР.

 

Ваша вина в совершении преступления подтверждается показаниями свидетелей, заключением автороведческой экспертизы и другими материалами уголовного дела. Мера наказания была назначена судом с учетом повышенной общественной опасности совершенного тяжкого преступления, отягчающих и смягчающих ответственность обстоятельств.

 

В связи с Вашим заявлением о прекращении впредь противоправной деятельности Указом Президиума Верховного Совета СССР от 2 февраля 1987 года Вы были помилованы и освобождены от дальнейшего отбывания наказания.

 

Оснований для принесения протеста в порядке надзора на состоявшиеся по делу судебного решения не имеется.

 

Ваше заявление о полной реабилитации оставлено без удовлетворения.

 

Прокурор отдела по надзору
за следствием в органах госбезопасности
советник юстиции
И.К.Титов

 

 

 

53.

ПОСЛЕДНИЕ ПОКАЗАНИЯ ОБВИНЯЕМОГО

 

Я мало что знаю о собственной жизни. Я плохо вижу. В ежедневном течении явлений и событий мне дано увидеть только поверхность, только внешнюю сторону, только само движение – но суть происходящего остается закрытой – тайна!

 

Сколько должно пройти времени, чтобы хоть чуть приоткрылся смысл происходящего с нами сегодня – годы? десятилетия? века? Или должна завершится вся История в целом, чтобы в ней вполне определились смысл и гармония каждой отдельной жизни?

 

Почему мне удалось сделать эту книгу? Не знаю. Не понимаю. До сих пор никогда никто из осужденных за "антисоветскую агитацию и пропаганду" не имел возможности опубликовать свое "дело" так полно, как это давно мне. Кем дано? Не знаю.

 

Обычно тома подобных "уголовных дел" лежат где-то в секретных архивах Комитета государственной безопасности, и никогда никто из бывших политзаключенных не получал к ним доступа. И я-то не чаял когда-нибудь увидеть свое "дело" - думал, в лучшем случае, внуки прочтут и поймут наше время и нас самих, - а скорее и вовсе будут эти документы заблаговременно уничтожены. И поэтому, когда вскоре после освобождения из лагеря я пришел в Мосгорсуд и написал заявление с просьбой ознакомить меня с моим "уголовным делом", я действовал совсем без простодушных надежд. Я совершенно сознательно ждал отказа. Мне были важны мотивы, по которым откажут. Я хотел начать "Дело об истребовании "Дела"". И вдруг: "Можно, приходите – читать будете здесь, в Мосгорсуде…" Это было едва ли не самое большое потрясение в жизни. Даже освобождение из лагеря меня не так удивило.

 

Что нужно увидеть за этим? Попытку соблюдения законности? Или просто где-то что-то в механизме сломалось, что-то заклинило, какая-то шестерня не туда заскочила? Время покажет… Но мне было дано, и я не имею права этим не воспользоваться…

 

Я не раз задумывался, кто я такой. И чем старше я становился, тем менее заносчив был мой ответ. И вот как-то в лагере я, кажется, понял вполне. Мне вспомнилось, что некогда Он послал людей  в недалекое селение привести молодого осла: "Скажите, что он надобен Господу". Вот я себя и чувствую тем ослом, которого отвязали и повели – для чего-то он надобен Господу. Я иду и не задумываюсь, куда и для чего именно. Все равно не понять – тайна!..

Май 1987 – декабрь 2020.

 

 

 

[1]  Нашим соседом, которого мы звали дядей Володей, был ученый, философ Владимир Вениаминович Бибихин (Царствие ему Небесное!).

[2] В настоящее время (декабрь2020) Ю.Эдельштейн – министр здравоохранения Израиля.