Ценой распятия Он никому не дал внешней свободы. Ни тогда, ни теперь. Я не про историю, но только про себя и своих соплеменников и современников: как были мы в России невольниками, так и остались – при Сталине, в эпоху «тонкошеих вождей», при горбачевских лукавых «свободах», и, уж конечно, в последние годы. «Сколько их! Куда их гонят? Что так жалобно поют?» Это и про нас тоже. Гонят, гонят, гонят… И загнали бы напрочь, и жалобные песни не помогли бы… если бы Его распятие не открыло бы нам необъятные просторы внутренней свободы. И, может быть, главный вопрос жизни каждого, как к этим просторам выйти?
Я, братцы, не проповедник, и ответов на такие вопросы не знаю. Я всегда говорю только о том, что пережил сам. А сам я пережил вот что… Однажды в камере лефортовской тюрьмы мне приснился мучительный кошмар: какие-то бычьи морды, и одна из них прижала меня к стене… Впрочем, не стану рассказывать: наутро я записал этот сон, получилось что-то вроде стихотворения:
Когда сплетенные рогами бычьи морды
(а если точным быть – коровы и быка)
мне в грудь мучительно и тупо упирались
и было стеснено мое дыханье
и я уже терял надежду выжить
и мягко, влажно был притиснут к стенке
и сам не то мычал, не то стонал…
открылось вдруг широкое пространство,
неизъяснимо залитое светом,
какой увидим только после смерти...
быков не стало
и меня не стало…
Нет, эти строки не выражают, не описывают того света и простора, что открылись моему внутреннему взгляду. Ну вот не могу я описать словами, какой это был свет, какие дали.
Скажу только, что это было единственное такое и на всю жизнь ощущение открывшейся мне бесконечной свободы.
Вскоре, может, даже на следующий день меня «сдернули на этап», и вторую часть этого стихотворения я дописал уже в камере пермской пересылки… Но сначала два слова, какой это был этап. «Политических» обычно и содержали, и возили отдельно от уголовников. Но в этот раз у них что-то не срослось, и меня, определив сперва в отдельное купе, вскоре перевели в общеуголовное пространство. Надо представить себе обычное купе, вертикально разделенное на два яруса с небольшим пролазом вверх у двери и плотно забитое тридцатью, не меньше, давно немытыми мужиками, которых и опростаться-то выводят по одному, независимо от желания, всего два раза в сутки.
Уже в Перми, когда мою светлую футболку мне вернули после «прожарки», она вся-вся была как таинственными знаками некоего откровения испещрена разной величины точками жареных вшей… Но это все ничего, потому что прошло всего три дня, и я был все еще полон того явившегося мне простора и света. И едва оказавшись в камере пересылки, я сел и дописал вторую половину того стихотворения:
* * *
Соком черного хлеба отравлен, на нары запрятан,
Без свиданий, без писем – обовшивел в тоске.
На словах все известно: блаженство гонимых
за правду…
Ни блаженства, ни правды – надзиратель в тюремном глазке.
Бычьей мордой своей упирается в грудь мне Россия –
Не рогами – ноздрями, губами, слюнявой щекой
Я притиснут к стене на потеху печальным разиням…
Кто я, Господи? Прах или соли вселенской щепоть?
В этой жизни моей голос Твой как бы вовсе не слышен.
Я не то чтобы сплю, но еще не проснулся вполне.
Не вполне еще понял, что счастья не будет, что свыше
Это долгое горе как благо даровано мне.
Ничего, я готов проиграть эти мелкие войны.
Если все же вплетешь меня, Боже, в свой дивный узор,
Навести меня в срок, дай понять Твою вышнюю волю,
Посмотри на меня хоть в тюремный глазок.
Декабрь 1985 года
Пермская пересыльная тюрьма