Красный квадрат на белой стене

До Находки добрались уже поздно вечером. Всю дорогу в свете автомобильных фар висел мелкий дождь, а когда выехали на просторную городскую площадь и остановились около гостиницы, то оказалось, что с моря дует штормовой ветер, порывами ударяет в стекла машины, и нужно приложить силу, чтобы открыть дверцу и выбраться наружу. Молодой парень, шофер обкомовской «Волги», достал из багажника и бегом отнес под навес гостиничного входа черный корреспондентский кофр, и, попрощавшись с московским гостем за руку, тут же сел в машину и уехал обратно во Владивосток. Он надеялся быть дома вскоре после полуночи. «Люблю спать рядом с женой», - смеясь, сказал он, когда Пименов было усомнился, так ли уж стоит темной ночью гнать под шквальным ветром по залитой дождем и петляющей между сопками дороге...

В гостиничном холле никого не было, и свет был пригашен. За стеклянной перегородкой по-домашнему уютно горела зеленая настольная лампа и круглолицая, толстая женщина-администратор в меховой безрукавке щелкала на счетах. Наконец она посмотрела на Пименова. Он назвался, сказал, что по его поводу звонили из Владивостока, и спросил номер окнами на море. Оказалось, что такой номер получить можно, но, во-первых, это очень дорогой двухкомнатный «люкс», а во-вторых, там ужасно холодно, поскольку с моря все последние дни дует сильный ветер, а отопительный сезон еще не начался. «Ничего, согреемся изнутри», с несвойственной ему вольностью пошутил Пименов, и толстая администраторша, ни слова больше не говоря, положила перед ним опросный листок и снова застучала костяшками счет.

В общем-то, он и заехал сюда за тем, чтобы хоть пару дней, проснувшись, смотреть по утрам на море. Такая вот прихоть или придурь – ностальгическая, сентиментальная, как угодно. Когда-то он полтора года прожил здесь совсем рядом, в соседнем с гостиницей доме, и тогда окна его комнаты выходили на море, – вернее, на здешний необъятный залив, где зимой в дальних сопках противоположного берега всходило солнце и ранним утром на белой стене высоко под потолком возникал багрово-красный квадрат размером с открытую форточку. Летом солнце вставало и раньше, и где-то далеко левее, и когда Пименов просыпался, его комната уже бывала залита ровным, слегка голубоватым светом, отраженным от морской поверхности.

Едва войдя в свой «люкс», Пименов понял, что сделал глупость: находиться здесь было невозможно. Видимо, ни окна, ни балконная дверь не закрывались плотно и не были утеплены. В щели так дуло, что когда он подошел к окну и, глядя в темное стекло, попытался закурить, пламя спички заметалось и погасло. Тогда он вернул сигарету обратно в пачку, открыл замки балконной двери и резко распахнул ее. Вернее, дверь сама распахнулась под напором ветра, и Пименову пришлось даже ее немного придержать. Он вышел на балкон, и ветер немедленно обдал его лицо мелкой дождевой пылью.

И пустая улица в холодном неоновом свете, и бетонные плиты широкого тротуара, на котором припарковано было несколько тускло блестевших под дождем машин, и забор, скрывавший береговую линию, и даже слепой торец соседнего дома, в котором он некогда жил, - всё здесь было ему незнакомо. Он не мог сказать, изменилось ли все вокруг, или он просто забыл, как все было прежде, и осталась только память о зимнем восходе – розовое заиндевевшее окно, открытая форточка и ровный красный прямоугольник на белой стене.

Вот что главное: исчез фонарный столб, стоявший под окном его комнаты. Ну конечно! Прежде это была живописная горбатая улица с булыжной мостовой, едва освещенная тусклой желтой лампой на покосившемся фонарном столбе. Такой Шагал или Фальк в дальневосточном варианте. Теперь тот фонарь, имевший форму какой-то дурацкой шляпы с высокой тульей и узкими полями, мотался бы под морским ветром, шатким светом своим не столько освещая, сколько обозначая в темноте узкий тротуар, булыжную мостовую, забор на противоположной стороне улицы. Нет, забора тогда не было, и можно было, пройдя через железнодорожные пути, выйти прямо к берегу. Туда вела каменистая тропинка. Точно, точно, это он хорошо помнил. Именно по тропинке и ушли те двое, что приходили попрощаться с ним в его последний вечер, когда уже собран был чемодан, и он, укладываясь спать, поставил будильник на четыре утра. Он не сразу осознал, что зовут именно его, когда услышал, как женский голос на улице громко произносит его имя. Он встал на стул и выглянул в открытую форточку. Начиналась теплая летняя ночь. Они стояли внизу, подняв к нему лица. Он не помнит, какими словами они тогда перекинулись – снизу вверх и сверху вниз. А потом они ушли к морю, и он смотрел, как они перебираются через железную дорогу, – две фигурки, женская в белом и мужская в черном, – женщина, которую он любил, и с ней какой-то незнакомый морской офицер. Он потерял их из виду, когда они спустились по ту сторону насыпи…

-     Я принесла электрокамин и второе одеяло, - громко сказала администраторша у него за спиной и зажгла свет.

Он повернулся и молча поклонился в знак благодарности. Теперь можно было вернуться в номер, плотно закрыть балконную дверь и снять мокрый плащ.

- Может быть, чаю? - спросила женщина. Он отрицательно покачал головой. Он устал, и хотелось остаться одному. Но администраторша не уходила. Она принесла с собой газеты и, свернув из газетных листов несколько тонких жгутов, столовым ножом ловко и быстро позатолкала их в щели оконной рамы. Включила камин.

- А я вас помню, -  вдруг сказала она. -  Ася, помните? Я тут в книжном работала… Мы вас недавно по телевизору видели. «Смотри, - говорю мужу, - этого мы знаем. Он тут в зеленом пальтишке и в полосатой кепочке бегал».

Она засмеялась.

Сам Пименов хорошо помнил книги, которые купил и прочитал здесь: два тома Достоевского с «Братьями Карамазовыми», Ремарк, – кажется, это называлось «Жизнь взаймы», только что вышедший тогда томик Тютчева в Большой библиотеке поэта. Но вот продавщицу не то что не помнил, а просто у него и в сознании не осталось, была ли там вообще какая-нибудь продавщица. Да была, наверное, но теперь вступать в разговор не было ни сил, ни желания, и он отвечал односложно: «Да, да... как же, как же...» Толстая Ася наконец заторопилась: гостю спать пора, а она разболталась...

В спальню вообще лучше было не заходить, такой там был дикий холод, и Пименов постелил в большой комнате на диване. Уже лежа под двумя одеялами, погасив свет и почти засыпая, на грани между сном и явью, он вдруг вспомнил, о чем они тогда переговаривались через форточку, он, – выключив свет в комнате и глядя вниз со своего третьего этажа, его любимая женщина – снизу, с противоположной стороны узкой улицы, стоя за пределами желтого светового круга, в ночных сумерках, подняв к нему лицо и цепко держа под руку своего спутника, который зачем-то тоже смотрел наверх. Слышно было хорошо, и можно было почти не повышать голос. Она назвала его по имени-отчеству и напомнила, что он обещал оставить ей свою фотографию. Господи, какие милые провинциальные пошлости! Подумать только: фотографию! Какая-то тошнотворная бредятина. Да вроде совсем и не свойственно было этой женщине придти под окна к мужику, пусть бывшему, пусть навсегда уезжающему, явиться сюда с другим – как его назвать? новым другом? – и просить фото. Он что-то сказал, мол, сейчас у него нет, но он не забыл и обязательно пришлет. В присутствии чужого человека он и отшутиться не мог, – боялся ее обидеть. На том и попрощались, и она ушла со своим спутником – не по улице, а как-то демонстративно в сторону, через железную дорогу к морю, в темноту, на пустынный берег, где сейчас, близко к полуночи, единственное, что имело смысл, так это найти какое-нибудь укромное место, какой-нибудь сохранивший дневное тепло песчаный барханчик... Тем лучше. Обидно, конечно, когда твоя женщина уходит, чтобы лечь где-то с чужим мужиком, но зато, навсегда уезжая, ты можешь быть спокоен, твоя совесть чиста. Никаких трагедий. Что и требовалось доказать. Так он подумал – и тогда, закрывая форточку, и еще потом, в самолете, отложив в сторону газету и возвращаясь мыслями к обстоятельствам отъезда. И теперь, согревшись на диване под двумя одеялами и засыпая, он подумал точно так же и даже повторил про себя: «Что и требовалось доказать».

Пятнадцать лет назад Пименов приехал в Находку как молодой специалист – так это тогда называлось. Он только-только окончил престижный Институт международных отношений, на экономический факультет которого его по окончании школы запихнул отец, обладавший широкими связями. Сам Пименов в этот вуз особенно не стремился, но когда представилась возможность – и не сопротивлялся. «Что может быть романтичнее работы за границей!» – внушали ему дома: родители знали, какие слова мальчик хочет услышать. Он и согласился: международник – звучит красиво, это хороший стиль, а то, что в институте готовят не путешественников, а чиновников государственной службы, до его сознания дошло только на последнем курсе.

Романтик и поэт (так он себя понимал) к карьере чиновника плохо пригоден. Действительно, окончив институт и получив многообещающее распределение в Министерство внешней торговли, получив там свой стол и стул в большой конторе, он, глядя в лежащие перед ним бумаги и тыкая пальцем в счетную машинку, уже в первые дни затосковал и через два месяца, к сдержанному недоумению начальства и ужасу родителей, попросился куда-нибудь подальше от Москвы и в конце концов, пошарив глазами по карте, указал на дальневосточный порт Находка, где, как и в каждом крупном порту, было свое внешнеторговое представительство. Его отпустили без колебаний. Родители утешились тем, что он остается в системе Внешторга, а значит, карьера еще не потеряна. А начальству и вовсе было безразлично – в Находку так в Находку. Находка, небось, не заграница, туда без очереди и без препятствий...

Он собрался буквально в три дня, словно боялся, что возможность уехать закроется. Хорошо (впрочем, пожалуй, несколько буквально) усвоив пастернаковский императив «привлечь к себе любовь пространства», он, хотя имел предписание лететь самолетом, отправился на Дальний Восток долгим поездом, чтобы, как он объяснял друзьям и знакомым, «своими глазами увидеть страну». Страна открылась ему как бесконечная и однообразная череда пустых октябрьских лесов, голых полей с редкими соломенными скирдами, неведомых рек с дикими, недоступными для цивилизации берегами, внезапно выбегающих к поезду разбитых и грязных проселочных дорог, на которых у шлагбаума пережидали разбитые и грязные грузовики, груженые зерном, скотом или соломой. Время от времени вплотную к железной дороге подступали горы, начинались бесконечные тоннели, и он вовсе переставал смотреть в окно. С собой у него был только что вышедший тогда двухтомник обожаемого Хемингуэя (Пименов даже носил свитер редкой вязки, «как у Хэма»). Вскоре, однако, книгу пришлось отложить, потому что на третье, кажется, утро пути он остался в купе вдвоем с молодой женщиной, учительницей, возвращавшейся с каких-то столичных курсов повышения квалификации. Целый день он что-то вдохновенно говорил, глядя ей в лицо, пересказывал хемингуэевские сюжеты, читал стихи – свои и чужие, а ночью, в темноте, молча протянув руку в сторону вроде бы спящей спутницы и с диким сердцебиением прошептав ее имя, вдруг ощутил, как ему в ладонь легла ее маленькая, детская, слегка влажная ручка.

Той ночью они вели себя настолько несдержанно, что в какой-то момент в стенку из соседнего купе постучали: человек, который лежал там почти вплотную к ним, отделенный лишь тонкой вагонной перегородкой, видимо, никак не мог уснуть... На следующее утро спутница подсказала Пименову дать проводникам денег, и к ним в купе никого уже не подселяли. Впрочем, дневное общение оказалось довольно тягостно. Теперь уже она была как-то приподнято возбуждена, хотела побольше узнать о нем, заглядывала ему в лицо и готова была подробно рассказывать о свой жизни: "Знаешь, как живут в отдаленном военном гарнизоне? Знаешь, как пьют? Человека в белой горячке когда-нибудь видел?" Но Пименову все это было не интересно; ее вдруг проявившаяся разговорчивость раздражала, он отвечал неохотно и односложно, слушал невнимательно, и она в конце концов обиделась и замолчала. Он холодно попросил прощения и взялся за Хемингуэя: мужественное и красивое отчаяние его героев было близко и понятно... Впрочем, обида продолжалась лишь до вечера. Они снова легли вместе, правда, уже на другой полке, чтобы не травмировать воображение человека за перегородкой. На следующий день раздражение, которое испытывал Пименов, еще более усилилось. Он вдруг заметил, что она вовсе не хороша собой, - такая пигалица-очкарик, небось, математику преподает. Или она говорила - биологию? Он уже не помнил... Вечером он сослался на головную боль и, устроившись на своей полке, отвернулся к стене. А вскоре после Благовещенска ей надо было выходить. Когда поезд стал замедлять ход перед станцией, Пименов вынес в тамбур два ее чемодана, и она, на прощание погладив его по щеке, взяла за плечи, повернула лицом в сторону вагонного коридора и слегка подтолкнула в спину: "Иди". Ее встречал муж. Чуть отодвинув занавеску и глядя вперед вдоль вагона, Пименов равнодушно увидел, как, выйдя на перрон, она приникла к огромному, медведеподобному офицеру. "И никаких трагедий", - подумал он теперь, пятнадцать лет спустя, проснувшись утром на диване гостиничного номера и почему-то вспомнив давнее дорожное приключение.

Он слышал, как грохочет прибой и стекла гостиничного номера тихо дребезжат при порывах ветра, а открыв глаза, увидел капли дождя на стекле и понял, что циклон повис над городом надолго. Вчера надо было уговорить этого парнишку-шофера заночевать здесь, и тогда утром, убедившись в бессмысленности визита, можно было бы сразу же уехать. Или вообще, не вылезая из машины, вчера же и отправиться во Владивосток. Затея с самого начала имела оттенок романтической глупости, но если все-таки упорствуешь в идиотизме, то можно хотя бы поинтересоваться прогнозом. Циклон за день не проходит.

Ладно, как есть, так пусть и будет. Жизнь продолжается. Будем работать, – ничего другого в такую погоду и не остается, подумал Пименов. Работать и любоваться штормом. Позавтракав в гостиничном буфете (а прежде потолкавшись в плотной очереди среди командировочных, откуда-то взявшихся в гостинице, вчера вечером казавшейся совершенно пустой), он вернулся в номер и вытащил из кофра свою маленькую, размером с книгу, американскую пишущую машинку, – недавний подарок жены на десятилетие их совместной жизни. Достал бумагу, блокноты, обязательную трубку, кофеварку…

Приготовив всё для работы, он подошел к окну - с чашкой кофе в одной руке и трубкой в другой, - посмотреть на штормовое море... Он помнил здешние шторма, помнил вот такое же, как сейчас, ограниченное завесой дождя, кипящее под ветром пространство залива. Ветра бывали такие сильные, что газету на улице не развернешь - тут же разорвет. В сильный шторм в городе всё гремело и грохотало под порывами ветра. Тяжело грохотало море. Гремели жестяные крыши. Хлопали двери. Мотались уличные фонари... Он вдруг вспомнил; что как раз в такую грохочущую ночь и началась его близость с той женщиной. Он не мог вспомнить, как и где они познакомились, но первую ночь, проведенную вместе, помнил хорошо, в подробностях. Они откуда-то возвращались поздно - из кино? с танцев в Доме культуры? из ресторана? - куда здесь еще можно было пойти? Или просто гуляли по улицам? Вряд ли, потому что был страшный ветер, и ее зонтик был вывернут и сломан сразу же, как только она попыталась его открыть, и она, смеясь, запихнула его в ближайшую урну. Так или иначе, но он провожал ее, и они, несмотря на непогоду, медленно шли по пустынной улице где-то в районе рыбного порта, время от времени отступая с улицы в скверы и на пустыри, чтобы там прижаться друг к другу и целоваться и залезать руками под одежды.

Она жила в добротном "сталинском" доме, одна сторона которого была почему-то закруглена в виде ротонды, и в ней - подъезд с широким козырьком и колоннами, более напоминающий торжественный портал, а не вход в обыкновенный жилой дом работников рыбного порта. Ее квартира была на первом этаже, или, вернее, в бельэтаже, но попасть туда они смогли не сразу. Оказалось, что, несмотря на поздний час, старик-сосед из квартиры напротив не то ремонтирует дверной замок, не то вставляет новый, его дверь была распахнута, и соседи могли увидеть, что она пришла поздно ночью с мужчиной. "Маме расскажут?" – шепотом спросил Пименов. "Нет, мужу", - смеясь, тихо ответила она. Мужу, так мужу, – он не стал расспрашивать. Это, в общем-то, ее дело. Да и отвлекаться не хотелось... Прижавшись друг к другу, они еще с полчаса простояли в просторном и холодном подъезде, пока соседская дверь захлопнулась. Тогда она одна поднялась на площадку первого этажа, беззвучно повернула ключ в замке, тихо открыла свою дверь и только после этого знаком позвала его.

У нее была комната в коммунальной квартире, по форме напоминающая усеченный клин: узкая при входе и вдвое шире у окна. Видимо, она располагалась в той же ротонде, что и подъезд. Но все это он заметил потом, уже утром, ночью же он вообще ничего не успел увидеть, потому что, едва войдя и не зажигая свет, они сразу оказались в постели, и после бурной, но короткой близости он тут же уснул, – не только устал за день, но и намерзся в ледяном подъезде. Впрочем, скоро он проснулся от страшного грохота железа на крыше соседнего дома. Ветер, видимо, усиливался. В оконное стекло хлестал дождь. Она не спала и, опершись на локоть, смотрела на него в темноте, и под грохот кровельного железа за окном они опять ласкали друг друга, и она шептала ему что-то, но он не мог и не стремился разобрать, что именно, поскольку оказалось, что близость с ней приводит его в какое-то не испытанное до сих пор состояние, похожее на глубокий обморок. Он хотел пробормотать что-нибудь ласковое, но губы сводило, и он был способен только мычать... Вскоре он опять уснул и проснулся, когда уже начало светать.

"Тебе не кажется, что мы очень подходим друг другу? - сказала она утром, когда они сидели за столом и она кормила его завтраком – чай, бутерброды. – Мне никогда в жизни не было так спокойно и умиротворенно, как сейчас". Он молча кивнул. Комната была нищенская. Кровать с каким-то серым солдатским одеялом, стол без скатерти, два стула, тумбочка с электроплиткой. Под кроватью – чемодан. И еще у двери на стене небольшое овальное зеркало в резной деревянной раме, и рядом два гвоздя для верхней одежды. "А где же наш муж?" - спросил он. Она неопределенно махнула рукой: "Муж объелся груш"...

Он часто ночевал у нее, а иногда и вовсе оставался жить на несколько дней. Квартира была большая, вглубь уходил темный коридор, видны были какие-то двери, иногда слышались голоса и громкий звук включенного телевизора, но ее комната была первая при входе, ванная и уборная тут же напротив, и за год их близости он так ни разу и не прошел дальше по коридору, так и не узнал, сколько там было соседей и как они выглядели... В конце концов, сегодня или завтра можно было бы и навестить ее. Что такого? Если, конечно, она еще живет там. Встать с ней рядом и вместе посмотреться в то самое зеркало в резной раме: что с нами стало за пятнадцать лет... Еще один бессмысленный поступок – поиски вчерашнего дня, прошлогоднего снега, красного квадрата на белой стене. О прошлом тоскуют, когда сегодня не все в порядке. А у него, вроде, все нормально. Просто любопытно оглянуться. Если, конечно, будет время. "Что ж, пора приниматься за дело, за привычное дело свое", –продекламировал он вслух и сел за стол, где все было готово для работы.

«В такую погоду, глядя на штормовое море, хорошо писать рассказы – об одиночестве, о несчастной любви», – подумал он. Ему же предстояло написать корреспонденцию о положении дел на строительстве большого порта на противоположном, восточном берегу залива. Порт и назывался Восточный. За два дня пребывания Пименова во Владивостоке и на стройке блокнот его заполнился цифрами, упоминаниями о производственных проблемах, именами – с должностями и без. Правда, были и довольно меткие словесные портреты, обрывки живой речи, подслушанные диалоги, пейзажные зарисовки… но эти живые наброски никогда не шли в дело: он не писал рассказы, но только строгие, сухие деловые корреспонденции, в которых важна была постановка проблемы, а не отдельные люди и уж тем более не портреты…

Он не писал рассказы, потому что не мог придумать ни одного правдоподобного сюжета. Люди в его блокнотах были, как бабочки на булавках. Мертвая коллекция. Статичные зарисовки. Он не мог дать им жизнь, не мог привести их в движение – не знал, как это делается, не умел... Хотя пытался. Например, лет десять назад он написал рассказ – вроде как бы о своей жизни в Находке. Там был порт, были какие-то пьяные бичи, матрос в белой горячке, акт мужеложества. Была та женщина, которую он любил, когда жил здесь. Была семья его друзей Журитов – сам Олег Журит, красноносый болезненный еврей-таможенник, и его рыженькая хорошенькая жена, которую Пименов в рассказе сделал своей любовницей, хотя на самом деле она была верной, нежной, любящей супругой. Рассказ был из разряда жестоких и самому Пименову сначала очень нравился. Но когда года через три он перечитал его, то оказалось, что обо всех своих находкинских знакомых, обо всех, с кем он здесь соприкасался, даже просто о прохожих он все наврал. Он пытался втиснуть их в художественный мир а 1а Хэм, а они туда не хотели, им там нечего было делать... Художественный мир – вот правильное понятие. Такого мира, своего художественного мира, который он мог бы заселить этими людьми из блокнотов и где они могли бы обрести жизнь, движение, у него и не было. Способность создавать такой мир и есть талант? Стиль его жизни был скопирован со стиля жизни любимых авторов и их персонажей: портативная машинка, трубка, кофеварка, в командировках номер люкс, дома – умная жена, возможность творческого уединения на даче, – но это все внешнее, мира это не создает... Кстати, именно жена, прочитав рассказ, сказала, что лучшее, что он может сделать, это порвать листки помельче и спустить их в унитаз – и заниматься своим делом. Со временем так он и поступил. Стиль жизни может быть а lа Хэм, но художественный мир или твой собственный, или его нет совсем.

Он доверял мнению и вкусу жены. Она была отличным редактором, и он охотно давал ей на первое прочтение все, что писал. Впрочем, даже когда он не чувствовал необходимости советоваться с ней, она все равно требовала, чтобы рукопись была ей показана: "Ты без меня такое напишешь, что потом век краснеть будем. Я тебя знаю. Вспомни, что ты хотел опубликовать свой жестокий рассказ про Находку – бедный!" Этот рассказ и ею, и им самим вспоминался при каждом удобном случае как пример литературной фальши. "Пиши, пиши, – говорила она, если он отказывался прислушаться к ее рекомендациям, – и получится, как тот рассказ". Правда, иногда ее вторжение начинало тяготить. "Занимайся своим делом, думай о себе", – говорил он раздраженно. "А я и думаю о себе, – говорила она, – потому что ты – моя половина, половина моей плоти, половина моей сути . Тебе от меня не оторваться – и не пытайся". Да он и не пытался, и желания такого не возникало. Даже громкие скандалы с битьем посуды, с попытками ударить его по лицу, – даже такие дикие сцены, а они время от времени случались, – в общем-то не ломали стиль его жизни. Скандалы возникали, например, по поводу воспитания сына, к которому жена, как казалось Пименову, была излишне строга, заставляла заниматься  музыкой по три часа в день, наказывала за недостаточные успехи. Мальчик лет до восьми писал в постель, и Пименов был уверен, что это результат репрессивного воспитания и, вставая по ночам, чтобы сменить сыну пеленку, долго носил мальчоночку на руках, придерживая его голову у себя на плече, убаюкивая какой-нибудь импровизированной колыбельной, – и при этом он испытывал щемящее чувство жалости к ребенку и острую неприязнь к жене...

Смешно сказать, но самые яростные, самые безудержные скандалы вспыхивали из-за расхождений во взглядах на политические события. Он был человеком инертным, склонным скорее созерцать события, а не принимать в них участие, она же, напротив, быстро, живо и иногда даже как-то болезненно реагировала на любые повороты политической жизни. Безобразный скандал, например, случился на третий, кажется, год их совместной жизни, когда советские войска вошли в Чехословакию. В редакции было собрание в поддержку партийной линии, и он не хотел идти, сказался больным. Жена же настаивала, требовала, чтобы он пошел и высказался против, – она плакала в отчаянии, кричала, что он трус и подонок, что ей стыдно будет жить с ним, он пытался ее успокоить, говорил, что его отовсюду выгонят и их благополучие рухнет, но это вообще привело ее в полную ярость, она плюнула ему в физиономию и запустила в него тарелкой, которая с такой силой врезалась в стену, что острый осколок остался торчать из обоев. Все это происходило при ребенке, которому тогда было два годика. С мальчиком случилась истерика... В конце концов Пименов уступил, пошел на собрание, и когда все подняли руки "за", он воздержался. ("Ладно хоть не голосовал в поддержку", – смирилась жена.) Теперь скандал произошел уже в редакции. Через день на партбюро ему объявили строгий выговор и не выгнали из партии и с работы только потому, что главный ценил его и поручился за него лично. С этим выговором он ходил несколько лет, как с орденом. Его уважали, с ним считались. Со временем выговор сняли, но доброе имя осталось...

Такой же семейный скандал вспыхнул несколько дней назад, буквально накануне его отъезда. За неделю до того он получил приглашение пойти работать помощником к Н.Н., секретарю ЦК, влиятельному и перспективному аппаратчику, и был склонен согласиться. Этот Н.Н. считался человеком разумным и прогрессивным, и Пименов надеялся, что, находясь при нем, используя его влияние, сможет продвинуть какие-то разумные идеи. Жена была категорически против. "Ты кем хочешь стать? Аппаратной мразью? Хочешь им  жопу лизать? Ты независимый  публицист. Уже по одному по этому | ты в оппозиции. Поэтому тебя слушают, тебя уважают. А ты хочешь доброе имя отдать этим подонкам. Да они тобой подотрутся и выбросят". "Почему я должен тебя слушать?" – возмущался он, в глубине души сознавая, что она права. "Потому что ты идиот, – кричала она, вплотную приблизив к нему лицо. – Ты – трамвай, катишься только по проложенному маршруту. Тебе подставляют рельсы, которые ведут в выгребную яму. Хочешь выкупаться в дерьме, что ж, давай!" Как всегда во время скандалов, он уехал ночевать на дачу, – а на следующее утро вылетел во Владивосток. Надо бы позвонить ей, подумал он теперь. Раздражение давно остыло. Он должен признать, что она часто бывала права по сути. "Ты моя гражданская совесть", – говорил он ей и она, хоть и иронизировала по этому поводу, но, похоже, именно так и понимала свою роль в его жизни. Надо позвонить и сказать, что она права и он просит прощения. Он посмотрел на часы: в Москве еще шесть утра, и она спит. Ничего, он позвонит позже.

Дождь, кажется, прекратился, и ветер немного утих. В номере стало тепло, но электрокамин отключать не хотелось. По улице шли люди и ехали машины. На территорию порта медленно втягивался бурый железнодорожный состав, и словно для назначенной встречи с ним с моря, гордо возвышаясь над водой, подходил пустой японский сухогруз, и возле него суетились два мелких портовых буксира... Надо садиться работать. Или наоборот, плюнуть на работу и отправиться в город? Навестить старых знакомых? В дверь постучали: толстая Ася привела двух женщин заклеивать окна. Женская бригада вела себя по-хозяйски: отодвинули в сторону его бумаги, на стол поставили таз с клеем, положили тряпки.

- Мы за десять минут управимся, - извиняясь, сказала Ася.

Ладно, не так уж ему хотелось работать. Все свои вещи он сдвинул к краю стола.

- Скажите, Ася, а Журит все еще живет здесь? - спросил Пименов,
надевая плащ. - Помните, он работал в таможне?

Ася горестно покачала головой.

- Помню. Он давно умер: белокровие. Он умер, а она с ребенком уехала к родителям…

Пименов вышел из гостиницы. Ветер и вправду несколько утих. Дождя не было, и в воздухе стал ощущаться свежий запах моря. Если бы он хотел повидаться с кем-нибудь из бывших сослуживцев, ему следовало повернуть направо за угол: внешторговская контора помещалась па втором этаже того дома, где он когда-то жил. На первом этаже книжный магазин, на втором контора, а па третьем и четвертом – квартиры. Журиты, как и он, жили на третьем этаже, но в другом подъезде, и он даже зимой ходил к ним без пальто и без шапки. Но теперь их не было, а ни с кем другим Пименову встречаться не хотелось, и он пошел влево, чтобы обогнуть площадь и выйти к автобусной остановке.

Кроме женщины, которую любил, он ни с кем не дружил в этом городе. Да и с ней - можно ли это назвать дружбой... Хотя вот Журиты, пожалуй, были его друзьями. Иногда ему казалось, что он хорошо понимает и чувствует их, а они – понимают и чувствуют его. Ему нравилось просидеть у них вечер, выпивая по маленькой, толкуя о Пастернаке или Ходасевиче и любуясь женственной хозяйкой и прогоняя невольно возникающие нескромные мысли: «Не пожелай жены ближнего твоего»…. Расслабившись в тепле и семейном уюте, он читал им свои новые стихи, и хозяева, люди добрые и не слишком искушенные в поэзии, их всегда хвалили. Именно на Журитах проверил Пименов пять лучших своих стихотворений, когда из Англии пришло письмо па бланке издательства Lighthouse, в котором сообщалось, что его, Пименова, приглашают принять участие в сборнике "Молодые поэты мира", и он размышлял, какие стихи послать. Это был гениальный розыгрыш, и он на него купился. В Москве его приятелю, с которым он бок о бок просидел несколько месяцев во внешторговской конторе, как-то попал в руки чистый бланк и фирменный конверт издательства (как потом выяснилось, выпускавшего одни только морские справочники). Состряпать письмо и организовать его отправку из Лондона было делом несложным. Письмо было адресовано Пименову, но не домой (а то бы вообще не дошло), а на работу. Здешний начальник, получив из Лондона частное письмо на имя сотрудника, был сильно озадачен и даже советовался с местным К1Б. Все-таки было решено вручить письмо адресату. Теперь уже озадачен был Пименов. О его стихах в письме говорилось, что они известны в московских литературных кругах, что было довольно странно: он. правда, еще студентом читал несколько раз свои стихи в молодежном кафе "Лира", но пока ни одно стихотворение нигде не было опубликовано. И все-таки приглашение ему льстило. Поразмышляв дня три (и взвесив возможную реакцию КГБ па частную переписку с заграницей), Пименов решился, отобрал пять стихотворений и, сопроводив их небольшим письмом, написанным по-английски и исполненным сдержанного достоинства ("полагаю, что большинство моих стихов не соответствуют высоким требованиям, которые Ваше издательство обычно предъявляет к авторам"), отослал с городской почты. Когда через пару лет, уже в Москве, розыгрыш был раскрыт, он постыдился признаться, что таки купился, и небрежно сказал, что сразу раскусил подделку. Сам же, посмеиваясь, представлял себе, как сотрудники делового лондонского издательства опешили, получив высокопарное письмо, к которому были приложены стихи по-русски. Жене он об этой давней истории никогда не рассказывал, боялся насмешек…

То, что Журит умер, не сильно удивляло. Он был очень болен. Он приезжал в Москву на обследование и навестил Пименова, тогда еще не женатого. И Пименов, помнится, усадил гостя слушать тог самый жестокий находкинский рассказ, среди персонажей которого был некий таможенный чиновник, и внешностью, и манерой поведения, и даже созвучием фамилии сильно напоминающий Олега, и рассказывалось, среди прочего, как герой-рассказчик спит с его женой. Пименов, конечно, сказал перед чтением рассказа, что всякое совпадение, мол, совершенно случайно, что ничего этого не было на самом деле, но Журит все-таки узнал и себя, и свою жену и был несколько смущен. Вряд ли он возревновал: для этого они с женой были слишком близки. Но в то же время слушать рассказ, автор которого, распалив свое воображение, в подробностях описывает, как он спит или спал бы с твоей женой, – мало радости... Господи, каков писатель! Вспомнив эту историю, Пименов вдруг замычал, как от боли, – и так громко, что женщина, стоявшая рядом на остановке, внимательно посмотрела на него.

Остановка была на том же месте, что и пятнадцать лет назад, и в какой-то момент Пименов подумал, что и автобус придет тот же, что ходил здесь в те времена. И невольно улыбнулся, когда увидел, как знакомый автобус (или точно такой же) медленно вползает из-под горки на площадь. Мотор его так натужно ревел, так разнообразно звенел и стучал, и в воздухе за ним повисало такое плотное облако черного дыма, что, казалось, преодолеть подъем ему никак не под силу, еще метр-два - и он окончательно остановится и, пятясь задом, все так же дымя, звеня и грохоча, быстро покатится назад под горку. Но нет, он все-таки дополз до остановки, шипя, остановился и распахнул двери, в которые вместо стекол были вставлены два куска грязной фанеры.

Внутри оказалось чисто и просторно. Пассажиров было всего человек пять, и Пименов сел сзади слева – так, чтобы все время видеть бухту и порт. Расслабившись, он приготовился к поездке, как к экскурсии по хорошо знакомым местам. Однако, едва автобус тронулся, он увидел, что напротив, лицом к нему сидит странного вида огромный молодой мужик в вязаной шапочке, какие полагаются водолазам или палубным матросам под штормовку. Глаза его были закрыты, и он, словно кланялся, непрестанно и широко раскачивался: вперед - назад, вперед - назад. За руку его держала сухонькая старушка, видимо, медицинская сестра: из-под сильно поношенного пальто выглядывал белый халат. Поскольку они ехали спиной по ходу движения, она постоянно озиралась, боялась пропустить свою остановку… Пименов  было отвернулся от них и снова стал смотреть в окно, но мужик вдруг нечленораздельно закричал, и его огромное тело выгнулось крутой дугой, – ногами он упирался в пол, а затылком – сверху в спинку сиденья. Немыслимо выгнувшись и не переставая громко стонать, мужик простоял так довольно долго, быть может, полминуты, и вдруг рухнул назад, на сиденье, сел прямо и застыл, вперившись широко открытыми, полными ужаса глазами прямо в глаза Пименову. Его спутница быстро проследила направление взгляда. И уже не одной, а обоими руками вцепилась мужику в руку. «Белая горячка, - подумал Пименов. - Старуха-Смерть везет свою добычу в преисподню», - подумал Пименов и улыбнулся удачному сравнению,

- То-о-о-лик, - тихо и как-то даже радостно протянул мужик.
Пименов покачал головой, – нет, нет, он не Толик. Он не любил агрессивных  пьяниц, но на всякий случай изобразил доброжелательную улыбку.

- То-о-олик, - с надеждой повторил мужик и чуть подался к Пименову. Но старуха-смерть цепко держала его.

- Ну, какой же это Толик, – резко и зло возразила она. – Гляди лучше. Толик весь рыжий.

- Толик, не надо, - медленно и уже с явной угрозой произнес мужик. - Не надо, Толик.

Старуха хотела что-то сказать, но в этот момент мужик громко застонал, мышцы его напряглись, и он, сжав в гигантском кулаке высохшую старушечью лапку, снова выгнулся дугой. Тут же опустился, и снова выгнулся, и снова опустился. Он был похож на большую рыбу, которая бьется на палубе морского судна. От него даже исходил острый запах гниющей рыбы – от его мокрого бушлата, или от брезентовых брюк, заправленных в сапоги, или от самих сапог, какие носят матросы рыболовецких траулеров – с широкими и при необходимости высокими, но теперь подвернутыми голенищами.

Куда она его тащит? В больницу?

Тут старуха снова оглянулась, поспешно поднялась и с неожиданной ловкостью обхватила огромного мужика, каким-то неуловимым приемом погрузила его на себя, подтянула к выходу и, когда открылись двери, быстро вышла первая, и он, вроде бы податливо, но медленно и тяжело, единой массой, как тесто, вывалился вслед за ней наружу, – и они тут же исчезли. На миг отвлекшись на что-то, Пименов не увидел, куда они делись. Словно и впрямь в преисподнюю провалились. По крайней мере, когда двери начали закрываться, на остановке уже никого не было... Автобус тронулся, и Пименов вдруг осознал, что и он почти приехал и что ему выходить на следующей.

С годами расстояния сокращаются. Это Пименов давно заметил. Не только здесь, но и в Москве, везде. Может быть, дороги стали лучше или транспорт быстрее катится, даже и этот вот допотопный автобус. По крайней мере, он доехал быстрее, чем предполагал. И выйдя из автобуса, сразу увидел дом, в котором жила его любимая: надо было пройти по боковой улице, оставив слева мореходное училище, – а чуть дальше, справа на углу, и видна была та самая ротонда. В мореходном училище когда-то не то работал, не то учился ее муж – бывший муж, с которым, недолго прожив, она разошлась года за полтора до встречи с Пименовым. "Как вы жили?" - спросил как-то Пименов. "А так: привалится и отвалится", – смеясь, сказала она. Это был настолько содержательный рассказ, что Пименов ничего больше не стал спрашивать. Но ей хотелось что-то еще объяснить: "Я никогда никого не любила, кроме тебя, – сказала она, взяв его за руку и глядя ему в глаза. – И никого не буду любить. Знаешь, почему? Потому что ты весь мой. Ты – мой ребенок."

Они были ровесниками, он даже был на год что ли старше ее, но она относилась к нему, как к маленькому. "Ты мой маленький, бедненький, – жалела она его. – Мне хочется положить тебя в уголок и знать, что ты всегда там лежишь". Она заботилась о нем, как мать заботится о ребенке, когда собирает его в школу: следила, чтобы он был чисто одет, сама стригла его, причесывала и, присев к столу, с удовольствием смотрела, как он ест. Когда ветром ему занесло в глаза какую-то дрянь и у него начался острый конъюнктивит, она тут же взяла отгулы у себя в рыбном порту и под руку водила его к врачу, как-то даже радостно бегала в аптеку за лекарствами и по несколько раз в день старательно закапывала ему капли в глаза. "Ты была бы счастлива, если бы я совсем ослеп, и ты смогла бы ухаживать за мной всю оставшуюся жизнь", – мрачно пошутил он. Она пожала плечами и промолчала.

Временами его раздражала эта игра в материнство. Он не мог жить так постоянно близко, так тесно рядом и становился иногда если и не груб, то замкнут и невнимателен. Ему приходилось втолковывать ей, что он пишет стихи, и это время от времени требует некоторой отрешенности, погружения в иную реальность. "Ты меня разлюбил", – тихо говорила она. Он только разводил руками и, спокойно, без стука прикрыв за собой дверь, молча уходил. Через три или четыре дня, когда он возвращался, она не говорила, что ждала его каждую минуту, но спрашивала, не голоден ли он, и отмечала, что рубашку пора сменить, да и вообще пора подстричься. Стригла она его сама: сажала голым на табурет посреди комнаты и стригла и потом, накинув на него свой халатик, отправляла в ванную.

Они ходили в кино, в гости к Журитам, вместе покупали книги, и она охотно читала все, о чем он упоминал. Иногда они гуляли по улицам и по окрестностям города. Ей было все равно, гулять ли, сидеть ли дома – лишь бы с ним. И когда он что-то говорил, – например, читал стихи, свои или чужие, или глубокомысленно рассуждал о несуразности существующего устройства жизни, – она слушала его внимательно, вся светясь радостью, как мать слушает умного ребенка.

Он понимал эти отношения как некую игру по правилам, как репетицию совсем другой, будущей жизни, – ее жизни с будущим, новым мужем, его жизни с какой-то будущей женой. И когда она говорила ему, что уже никогда никого не сможет любить, как любит его, и что его никто не будет любить, как она любит, – он принимал это как уместные ритуальные слова, которые следует говорить в таких случаях. «Понимаешь, так любить, как я тебя люблю, невозможно, так любить нельзя, так любить запрещается», – когда в темноте, лежа в постели, она шептала ему эти слова, он нежно и благодарно прижимал ее к себе. «Спи, любимая, – говорил он. – Время покажет».

Ничего неожиданного время показать не могло. Он прекрасно понимал, что никакого далекого будущего у их любви нет, и надеялся, что и она это понимает. Он из другой страны, из другого мира, а здесь лишь временный гость. Дело даже не в том, что она окончила всего восемь классов и какой-то там техникум и дальше Владивостока нигде не была. Дело в том, что у него принципиально иной стиль жизни, при котором для нее не находилось места в будущем. Женщина совсем иного типа должна быть рядом с ним, и он даже смутно представлял себе, какая: умная, ироничная, с тонким вкусом, может быть, даже немного разочарованная, немного несчастная – что-то вроде Брет Эшли…

Как-то они устроили поход вокруг всего города, и в распадках между сопками обнаружили целые улицы добротных частных домов, утопающих в буйной зелени. Это был другой, не социалистический казенный, но частный, уютный, заботливо обихоженный поселок, где все было построено для себя. "Ты хотел бы здесь жить?" - спросила она его. "Да здесь от тоски по собачьи взвоешь", – он сказал это с такой внезапной злобой, что она вдруг расплакалась – в первый и единственный раз за все время, что они были вместе.

Когда она полушутя-полусерьезно говорила, что хочет ребенка от него, – и пусть он тогда катится куда угодно, – это ему даже льстило, и он ласково целовал ее, но вместе с тем проявлял предельную осторожность: сам высчитывал дни и использовал различные японские средства. При этом он, конечно, понимал, что и ему уехать от нее будет тяжело. Он хотел ее постоянно и начинал мечтать о ней, едва расставшись. А уж возвращаясь и предвкушая встречу, еще в подъезде, бегом преодолевая единственный марш лестницы, всегда ощущал полную мужскую готовность. Да и теперь, через пятнадцать лет, подходя к ее дому и вспоминая ее, он вдруг почувствовал некоторое слабое волнение…

Он вошел в подъезд, взглянул наверх и остановился в изумлении: дверь напротив ее квартиры была раскрыта, и все тот же старик-сосед вставлял новый замок. Пименов поднялся по лестнице и позвонил. Тишина. Это все-таки идиотский поступок, подумал он. Она наверняка замужем. Дети в школе или дети болеют. Она сама может быть на работе. Наконец, она могла давно уехать отсюда... Он позвонил еще раз.

-Она никому не открывает, – сказал старик и покрутил пальцем у виска. – Она последнее время сильно того.

Пименову показалось, что за дверью слышатся чьи-то тихие шаги, и он сделал шаг назад, чтобы его было лучше видно в дверной глазок. Наконец, дверь тихо приоткрылась, но в образовавшуюся щель Пименов никого и ничего не увидел – только натянутую дверную цепочку.

-Вам кого ? – тихо спросила невидимая женщина.

-Я к Тамаре, – сказал он.

Последовала долгая пауза, но дверь не закрывалась, словно его разглядывали из темноты.

-Откуда? – почти шепотом спросила женщина.

-Из Москвы, – так же тихо ответил Пименов
Снова пауза.

-Покажите документы.

Все это было странно, но… документы так документы, и он все же протянул в щель свое корреспондентское удостоверение и успел увидеть тонкую женскую руку, которая взяла его красные «корочки» – и дверь тут же закрылась. Пименов оглянулся – старика уже не было, и его дверь тоже была закрыта. Довольно глупое положение. Что теперь? Но вдруг дверь перед ним снова приоткрылась, на этот раз пошире, и за ней он увидел невысокую худую женщину в домашнем халате, под которым был надет черный шерстяной свитер с высоким воротом. Этот свитер что-то напомнил ему: вроде у нее был такой же.

-Проходите, – все так же шепотом сказала она, – только быстро.

Она впустила его в коридор и тут же захлопнула за ним дверь, повернула ключ и еще задвинула засов.

- Проходите сюда, – сказала она, указывая в хорошо знакомую ему первую комнату направо.

В этой комнате, клинообразная форма которой была следствием чьего-то безумного замысла построить ротонду, теперь никто не жил – и, видимо, давно. Здесь не было никакой мебели, кроме старого грязного стула, на котором стояла консервная банка, использовавшаяся как пепельница. Хотя на улице был белый день, окна были плотно, без щелей занавешены тяжелыми синими шторами, опускавшимися до самого пола, и если бы не тусклая, пыльная лампочка высоко под потолком, здесь было бы совсем темно. Стены были не просто грязны, но в разных местах на них уродливыми наростами был налеплен детский синий и желтый пластилин, вокруг которого на обоях расплылись темные масляные пятна, – особенно густо было налеплено около розеток и выключателя. Таким же пластилином были обмазаны провода, идущие под потолок к лампочке.

Он внимательно посмотрел на хозяйку. Да нет же, она была ему совершенно не знакома.

-Скажите, здесь, в этой комнате когда-то жила Тамара, - начал было Пименов.

-Почему - жила, – сказала женщина, – она и теперь живет. Это я Тамара.

Она отдала Пименову его удостоверение и, склонив голову, проследила, как он спрятал его в боковой карман.

- Да нет, то была другая Тамара, – сказал Пименов. Он как-то вдруг смутился: женщина вела себя совсем не так, как у входной двери. Теперь она говорила спокойно и уверенно и смотрела прямо в лицо ему, так что даже при тусклом свете он успел заметить, что у нее выцветшие, словно выплаканные глаза. Нет, это точно была не она: значительно старше, совершенно незнакомое лицо.

- Что значит - другая? – утомленно, но уверенно сказала она. – Я – Тамара, и я вас давно жду.

Из кармана халата она достала пачку "Беломора" и спички, закурила. Он в каком-то оцепенении смотрел за движением ее рук.

- Нет, нет, – он даже потряс головой, чтобы очнуться. – Это ошибка. Здесь жила другая женщина. Пятнадцать лет назад... - он хотел объяснить, но она перебила его.

- Пятнадцать лет? - резким движением она погасила едва начатую папиросу о дно консервной банки на стуле. Пластика ее сразу изменилась: она расправила плечи, подняла голову и посмотрела на него с надменным удивлением. - Вы, собственно, кто? Вы зачем пришли? Что это такое - женщина... пятнадцать лет назад? Интересно, а что было пятнадцать лет назад? Чушь какая-то, – она снова внимательно и, как ему показалось, насмешливо посмотрела ему в глаза. Пименов молчал. - Кто вы такой? Командировочный? А-а, да-да, заскучал и через пятнадцать лет пришел помянуть старое. Увы, ее здесь нет. Опоздал... Или пришел отдать старые долги? Нехлюдов и Катюша Маслова, темные аллеи... Не будьте идиотом. Через пятнадцать лет не остается ничего. Пустота, пыль. Здесь никого нет. И беспокоиться нечего: никто ничего не спросит с вас, даже, – тут она указала пальцем в потолок. – Срок исковой давности истек.

Разговор складывался как-то странно: с какой стати она позволяет себе так разговаривать с ним?

- Вы юрист, что ли? – спросил он. – Или психолог?

-  Я - никто. Вернее, ничто. Какая разница! Это пятнадцать лет назад я была кем-то, - она произнесла это все с тем же пафосом.

- Простите, я что-то перепутал, еще раз простите, - он повернулся к двери, но она заступила ему дорогу.

- Вы не можете так уйти, – сказала она совсем с другой интонацией, опять спокойно и утомленно и опустила глаза. – В жизни ничего не бывает случайно. Я не знаю, кто здесь жил пятнадцать лет назад, но вы пришли не случайно. Мне нужна ваша помощь. Я погибаю, понимаете? Я боюсь смотреть на вас, у вас пустые глаза, боюсь обмануться, – но тут она все-таки посмотрела ему в лицо и снова заговорила энергично, с напором. – В этой вот комнате семь лет я просидела около парализованной матери. Понимаете? Вот в этом углу стояла ее кровать. Подсунуть утку, сменить простыни, подмыть, смазать пролежни, напоить, накормить из ложечки, постирать, сварить, сходить в магазин. Она умирала семь лет, и я за эти семь лет умерла. За семь таких лет человек превращается в ничто, в навоз. Я не могла отдать ее в больницу, я ее любила и тянула как могла. И она меня любила... и должна была смотреть, как я на ее глазах превращалась в навоз. Вы знаете, что такое любовь? Это взаимное уничтожение… Когда я похоронила ее, из меня словно вынули все, я осталась совершенно пустая.

Пименов не мог взять в толк, зачем она его впустила. Быть может, ей надо было исповедаться? Но он-то точно не исповедник.

- Вы корреспондент, - она, видимо, колебалась, но все же решилась сказать ему что-то особенно важное, - я писала в Москву, - тут она приблизилась к нему и быстро-быстро зашептала. - Образовалась пустота... Понимаете? Вот здесь, - она указала себе на голову. - И они воспользовались этим. Они проникают в мои мысли. Они облучают меня. Через окна, через трещины в стене, через электрические провода. Понимаете? Я замазываю пластилином, но это не всегда помогает. Синий пластилин лучше желтого.

- Кто облучает? - не понял Пименов.

- Соседи напротив. Они хотят убить меня. У меня большая квартира. Понимаете? Они все хотят забрать. Они уже подсылали убийцу под видом врача. Понимаете? Я писала в «Правду». Мне нужна защита.

Пименов растерялся.

- Нет, нет, я в этом ничего не смыслю. Я здесь по своим личным делам. К вам еще кто-нибудь приедет. Обязательно приедет. Простите меня, пожалуйста. Я должен идти, – и он снова сделал жест рукой в сторону двери.

Она молча смотрела ему в лицо и вдруг, опередив его, быстро и решительно вышла в коридор, двумя уверенными движениями открыла замки и распахнула дверь. Она осталась стоять в дверном проеме, и ему пришлось почти протискиваться мимо, причем она даже слегка подтолкнула его в спину, и как только он оказался на площадке, с грохотом захлопнула дверь и загремела запорами. Пименов быстро спустился по ступенькам и вышел на улицу. Кошмар какой-то, подумал он, бежать надо отсюда. Бедные соседи из квартиры напротив. Этот симпатичный и доброжелательный старик... Тут он, однако, подумал, что старик-сосед наверняка помнит, кто жил здесь пятнадцать лет назад, и надо бы расспросить его. Ну, право, не бросать же теперь затею. Останавливаться на полдороги было не в его правилах... Он постоял на улице, выкурил сигарету и вернулся в подъезд. У старика звонок был громкий, пронзительный, хорошо слышный на лестничной площадке. Но никто не отозвался, - видимо, хозяин успел уйти. Пименов позвонил еще раз и, немного подождав, пошел вниз. Бедная женщина: если она в глазок видела, как человек, который только что был у нее, теперь звонит к ее злейшим врагам, это должно ее сильно встревожить. То под видом врача, то под видом журналиста, подумал он.

Такая вот Тамара. Он снова вышел на улицу и тут вдруг понял, что напрочь забыл имя женщины, которую когда-то любил. А фамилию ее он просто и не знал никогда - не к чему было. Нет, нет, не Тамара ее звали, точно - не Тамара. Тамарой он сам назвал ее в том своем злосчастном рассказе. На самом деле Тамарой была жена Журита, для которой он придумал какое-то жутко романтическое имя - Нэдда, что ли, или что-то вроде этого. Ничего себе рассказец! Тем не менее, написав тот рассказ, он определенным образом оформил в памяти свое прошлое или, как говорил кто-то из философов, объективировал его. Не то чтобы рассказ совершенно заместил собой то, что было на самом деле, но имя осталось в сознании только одно, только из рассказа - Тамара. А на самом деле как? Саша? Оля? Катя? Нет, никакое из этих имен, да и другое никакое не прикладывалось к ее облику или образу, который в последние часы так четко, в подробностях ожил в его воображении.

Дыра в памяти - расплата за предательство, подумал Пименов. Он предал ее трижды. Сначала, когда ушел от нее, уехал... Впрочем, ушел не он, - это она ушла от него. Месяца за два стало ясно, что ему предстоит возвращаться в Москву: родители постарались и устроили перевод назад, в министерство. Он сообщил ей об этом у себя дома, когда она зачем-то зашла. "Ну что же, - сказала она, как-то сразу подурнев, - вот и я была немного счастлива". Она, видимо, не раз уже примерялась к этой ситуации, ждала ее и произнесла эти слова так, словно многократно повторяла их прежде. Или все-таки она на что-то надеялась? На чудо? Да нет, знала, что чуда не произойдет, и готовилась к этому предательству, к этой предстоящей обиде, к этому пожизненному оскорблению, каким должен был стать его отъезд. И вот теперь он был еще здесь - но оскорбление уже состоялось. И она сразу внутренне отдалилась. Он протянул к ней руку, но она не подалась навстречу, как это всегда бывало прежде. "Всё. Я ухожу от тебя, - сказала она. - Если ты от меня уедешь, я умру. Понимаешь? Я умру во время прощания. Поэтому уйду от тебя я - не прощаясь. Я так давно решила. Всё, всё, всё".

Она действительно ушла, и они больше никогда не виделись, если не считать визита к нему под окно в последний вечер. До этого он успел съездить на месяц в командировку на Сахалин, вернулся, страшно соскучившись по ней. Он понимал, что жестоко, конечно, ехать, чтобы переспать с ней за два дня до того, как им расстаться навсегда, - и все-таки, паскудник, поехал. Очень уж хотелось: ночь перед этим не спал, ворочался в бессоннице, в подробностях воображал, как у них всё будет в постели. Приехал, когда она должна бы уже придти с работы. Позвонил, как обычно, два раза, но ему, слава Богу, никто не открыл. Он потоптался перед домом, - может, не пришла еще, - и все-таки образумился, поехал домой собирать вещички.

Второй раз он предал ее тем, что так и не оставил свою фотографию. Она завела разговор об этом еще в самом начале их близости. "Ну да, - рассмеялся он, - фото с двумя голубками и надписью: "Люби меня, как я тебя, - и будем верные друзья". Зачем тебе эти пошлые глупости? Ты же современная женщина". Она тоже засмеялась и, протянув руку, дотронулась до его губ. "Когда я стану сумасшедшей одинокой старухой, я буду молиться на твое молодое лицо"... Он решил, что это ирония, - ведь он-то иронизировал, - и сразу забыл об этом разговоре.

Третье предательство было, пожалуй, самым необязательным, и потому - самым мерзким. Он предал ее, когда назвал Тамарой. Он изнасиловал ее: насильно втащил в свою манерную ложь, - и вот теперь она отплатила ему тем, что изъяла свое имя из его памяти. Ты сочинил Тамару, так на ж, бери ее скорей. И не будет тебе ничего другого ...

Погода между тем налаживалась. Ветер почти совсем утих, и даже вот-вот хотело проглянуть солнце. С моря повеяло дизельной гарью от портовых буксиров. Над бухтой кричали чайки. Он шел по дороге вдоль берега и, подняв голову, увидел, что ноги принесли его к знакомому заведению, которое когда-то называлось с регламентированной претензий не романтику: "Чайка". Столовая №17", а в их обиходе фигурировало просто как семнашка. В этой семнашке они иногда обедали, если после работы он встречал ее у ворот рыбного порта. Это была довольно странная общепитовская столовая: всё в ней было из алюминия - подносы, ложки, тарелки, даже кружки для компота и чая. Вилок и ножей не было вообще, и он догадался почему: это была тюремная посуда, а в тюрьме вилок и ножей не дают. Видимо, все это богатство сохранилось с недавних гулаговских времен, когда Находка была одним большим лагерем. "Пойдем в "Чайку" - получим пайку", - скаламбурил он как-то.

Теперь от того алюминия уже ничего не осталось. Столовая как столовая. Он взял салат, биточки, компот из сухофруктов и едва с подносом в руках отошел от кассы, как увидел старика, в дверь которого только что звонил. Старик помахал ему рукой: "Москвич, давай сюда". "А вы знаете, что я москвич?" - удивился Пименов. Он разгрузил поднос и, разложив перед собой салфетки, разместил на них: вилку - слева, нож - справа, хлеб - перед собой. "Так я же тебя помню, - с любовью глядя на него, закричал старик. Он, видимо, только что принял, и, сидя над кружкой пива, смотрел на мир восторженно и благодарно. - Ты же мне помогал гардероб затаскивать. Сколько это лет прошло? Десять? Двенадцать?" Пименов засмеялся. Ему тоже захотелось принять грамм сто. Но не этой же гнусной водяры и не этого пива, по виду похожего на мочу. "Нет, путаете меня с кем-то ". "Как это путаю, когда этот гардероб у меня до сих пор стоит... Да мы же с тобой еще на зимнюю рыбалку ездили к маяку". Пименов сходил к буфетной стойке и взял стакан коньяку себе и стакан водки - старику. "Я никогда не ездил на рыбалку", - сказал он, вернувшись и садясь на место. Старик посмотрел на Пименова с подозрением: "Отказываешься. Ты чего отказываешься? - он погрозил пальцем. - Я тебя хорошо помню. Я же помню, ты ходил к Верке. Эта Маргарита Самойловна еще жива была. Она всегда пускала жиличек. Всё ей, жидовке, денег мало было. Вот ты мне скажи, зачем людям деньги? Ну что ими, подавиться, деньгами-то? Пенсия у нее была за мужа, зарплата, а она все равно одну комнату всегда сдавала, и всё девкам из рыбного порта. Она сама в рыбном порту работала, и девки все были из рыбного порта. Я и теперь их встречаю, только уже не помню, кто из них кто. Я ветеран труда. У меня талоны на бесплатные обеды в портовской столовой, - он полез в карман и показал талоны. - Здесь я только пивком заправляюсь. Твое здоровье. Ты зря не признаешься, что гардероб мне помогал..." Он еще нес какой-то вздор про гардероб, про рыбалку, про дубленку, которую Пименов будто бы порвал, перелезая через забор из колючей проволоки, когда они пробирались в запретную зону, где особенно хорошо клевала корюшка. "А Верку тоже до сих пор встречаете?" - перебил его Пименов. Старик задумался. "Нет, Верка эта... Теперь дело давнее, пробы на ней ставить негде было. Там и до тебя, и после тебя народу перебывало. Нация у них, что ли такая е... .я? А вот вышла она замуж за своего же, за корейца. У них у обоих глаза такие вот", - и он показал, какие глаза у корейцев. Пименов допил коньяк. "Я, старик, никогда не спал ни с кореянками, ни с индиянками, ни с негритянками. И очень сожалею об этом." "Да еще поспишь, какие твои годы, - старик уже забыл, при чем тут была Верка. - А я вот - не по бабам, я по водке".

Не будучи уверен, что поступает гуманно, Пименов все-таки оставил ему два рубля и вышел.

А вот сам он был не по водке, а по бабам. На студенческих попойках, разных там днях рождения и свадьбах, на пикниках и в загородных походах ему было скучно, если не светила возможность в конце концов устроиться где-нибудь вдвоем с женщиной - в постели, или на парковой скамейке, или хотя бы просто в подъезде на подоконнике. Если такая перспектива проглядывала, он бывал оживлен, энергичен, остроумен, становился душой компании, вызывал всеобщее восхищение, если же нет - откровенно скучал и, не прощаясь, уходил среди первых. Сидеть выпивать, напиваться, вести пьяные беседы ему никогда не было интересно.

И в то же время он мог быть довольно постоянен в своих привязанностях. Например, здесь, в Находке, у него была только одна женщина - та самая, имя которой теперь оказалось утрачено. Да и в первые годы семейной жизни он жене не изменял, несмотря даже на то, что с самого начала эта сторона их жизни как-то не сложилась. Теперь трудно сказать, - почему. Может быть, это он когда-то что-то неправильно сделал, или дело было в ней, или этими своими гранями они вообще не подходили друг другу. Бывало, что она просто не пускала его к себе неделями и даже месяцами. Да и когда все же склонялась на его просьбы и уговоры, ясно показывала, что соглашается через силу. В последний момент могло выясниться, что в комнате слишком холодно или слишком жарко, и надо было включать обогреватель или проветривать, ждать, когда воздух согреется или станет прохладнее, - бывало, что за это время она успевала спокойно уснуть и тихо негодовала, если он позволял себе разбудить ее своими неуместными ласками; то оказывалось, что у него холодные руки, и он должен был долго держать их у себя под мышками, чтобы ладони согрелись; то в самый разгар любовного восторга (его восторга) ее лицо выражало такое неудовольствие, что он почитал за благо механически закончить дело как можно скорее. В конце концов это привело к тому, что вся их близость длилась несколько секунд: привалился - и отвалился. Трудно сказать, насколько ее это устраивало, но на эту сторону жизни она вслух никогда не жаловалась, хотя, видимо, постоянная неудовлетворенность сказывалась на ее отношении и к нему, и к сыну: она была часто разражена, неуравновешенна, склонна к эмоциональным взрывам, по несколько дней кряду страдала мигренями. Но если он пытался понять, в чем дело, или, как он говорил, перевести из сферы подсознательного в сферу осознанного, она отвечала всегда одно и то же: " Ты - насильник. Ты каждый раз насилуешь меня, кому это может понравиться?" Да нет же, он  любил ее. По крайней мере таял от нежности, жалел ее, страдал оттого, что ей было плохо с ним, и такой ответ его совершенно обескураживал. Но всякое более подробное обсуждение она решительно пресекала: "Поговори, поговори, и тема вообще закроется навсегда".

Может быть, это она не любит его? Действительно, при том, что они, так или иначе, но все же спали вместе уже десять лет, при том, что у них был сын, в котором оба они души не чаяли, при полном единстве взглядов на жизнь, симпатий, привязанностей, вкусов, при всей глубочайшей доверительности их отношений (что было абсолютной истиной, несмотря на случавшиеся дикие скандалы) - при всем при этом она ни разу за годы совместной жизни не сказала ему этих простых и естественных слов - "я тебя люблю", ни разу даже в минуты самой нежной близости (а ведь редко, но такие минуты все-таки бывали) не назвала его любимым. И когда он спрашивал, любит ли она его, она лишь иронично замечала, что его "что-то на сантименты потянуло". Или сурово отвечала вопросом на вопрос: "А что ты в этом понимаешь, бревно равнодушное? Если я десять лет живу с тобой и сына от тебя родила..." И он отставал, поскольку ее ответы вполне соответствовали тому стилю взаимоотношений, которого они придерживались в свой жизни. Что зря говорить, когда и так всё ясно? Хотя ничего не было ясно. И до сих пор не ясно. А еще столько впереди.

Со временем он все реже и реже настаивал на ее ласках. Появлялись какие-то подруги - машинистка в редакции, художница в издательстве, еще кто-то. Он снова, как и в студенческие годы, готов был затащить в постель любую женщину, благосклонно взглянувшую на него. Но тут быстро оказалось, что его мужские возможности ослабели. Неудачи с женой сильно подорвали его веру в себя, у него начались неврозы...

Господи, ну почему он так несчастен? Просто не повезло? Вот этот молодой парень, обкомовский шофер, который в штормовую ночь полетел в теплую постель к жене, - Пименов проездил с ним последние три дня, и каждый вечер он искал, откуда бы позвонить домой. "Медовый месяц, что ли?" - спросил его Пименов. "Ну да, уже пять лет - и все медовые", - смеясь, ответил тот. И Пименов понял, вернее, вспомнил, что это действительно так бывает: он сам прожил с этой безымянной теперь женщиной чуть больше года - и это было медовое время, и если бы они жили вместе и дальше - и два, и пять, и десять лет - это всё были бы медовые годы. Потому что она любила его. И кроме нее никто никогда не любил его и, видимо, любить уже не будет. Любовь дается один раз в жизни. И он ее предал.

Коньяк хорошо подействовал. Стакан коньяка - это была его оптимальная доза, со стакана он сладостно пьянел. Теперь Пименов всех любил. Да нет, он и жену любил и жалел, - он чувствовал, что в чем-то сильно виноват перед ней. У нее тонкий ум и добрая душа, она человек духовный, а он к ней со своим... Он любил обкомовского шофера, который так любил свою жену... "Прохожий, я тебя люблю", - чья это строка?... Но больше всего он любил ту женщину, имя которой исчезло из его памяти. Он подумал, что, возможно, она, в слезах от обиды, вынужденная жить с нелюбимым мужем, в какой-то момент прокляла его, Пименова, вычеркнула из своей памяти. Заставила себя забыть его, и одновременно по законам симметрии ее имя навсегда исчезло из его сознания. Или наоборот, она помнит его, ждет его, молится на его образ (может быть, на фотографию, вырезанную из журнала "Юность", где как-то печатались его стихи), но, увы, пути к ней нет. Он не знает, где она. Он даже не помнит, как ее зовут. Ему не дано. Но_он_ее любит. Он найдет ее и скажет ей, что только ее он любил и будет любить всю жизнь.

Он стоял посреди площади перед воротами рыбного порта, и на него строго смотрели передовики производства - их огромные портреты со всех сторон окружали площадь. Без двадцати четыре. Замечательно! Сейчас на работу пойдет вечерняя смена, а после четырех с работы - дневная. Он увидит свою любимую. Он ее узнает. Пока, однако, на площади было пусто, и он для начала оглядел все портреты. Слава Богу, ее тут не было. Ну не могла же она измениться так, что он ее не узнает: нарастить два подбородка, как эта женщина-завскладом, или, наоборот, превратиться в такую вот злую воблу, как эта крановщица, или смотреть на мир таким идиотски покорным кроличьим взглядом, как эта женщина-стивидор. Он попытался вспомнить, чем в порту занимается стивидор, и не вспомнил... На большой доске объявлений рядом с проходной была прикреплена кнопками лишь одна бумажка, и на ней от руки было написано: "Товарищи! Кто желает получить земельный участок (за Сучаном) обращаться к тов. Хруеву З.А. в мехмастерские". А может быть, она давно замужем за тов. Хруевым З.А., и у нее хороший земельный участок, огород, картофель? Что здесь растет на огородах? Он даже не помнит, вызревают ли здесь яблоки.

Начала подходить вечерняя смена. Но шли больше мужики, а если женщины, то совсем молодые девчонки. Он встал рядом с проходной и внимательно вглядывался в лица. Девчонки, подходившие по двое и по трое, издалека замечали странную фигуру и, глядя на него, о чем-то весело переговаривались. Мимо они проходили со строгими лицами, но тут же прыскали. "Это следователь. Теперь нас заметут", - предположила одна. "Дура, это режиссер, тебя в кино вставят", - сказала другая. "Ага, меня - Чебурашкой, тебя - крокодилом". Нехитрый провинциальный юмор.

Вечерняя смена была довольно немногочисленна, и Пименов сумел посмотреть в лицо каждой проходившей мимо женщины. Но дневная смена все не шла. Наконец, в начале пятого, пошли люди, но только мужики - и ни одной женщины. Может быть, у них какое-то женское собрание или митинг? Он подошел к открытым воротам, чтобы заглянуть на территорию, и тут увидел, что к выходу приближается огромная толпа - видимо, всех отпустили одновременно. Они пойдут плотным потоком. Если остаться около дверей, то выходящих увидишь только в спину. Если отойти подальше, то поток растечется и большая его часть пройдет в стороне. Нет, так он ее пропустит. Надо, чтобы не он ее искал, но чтобы она его заметила. Она-то его точно узнает.

Он быстро оглядел площадь и увидел только одно высокое место, которое могло привлечь внимание сразу от проходной, - пьедестал памятника Ленину. Небольшой Ленин, выкрашенный алюминиевой краской, безжалостно указывал людям, выходящим из проходной, путь назад, в рыбный порт, на работу. Вообще-то пьедесталов было два - один большой, пониже, служил общим основанием памятнику, а на другом, повыше - в виде башенки броневика - и стоял Ленин. На броневик Пименов, конечно, не полезет, но встанет на нижнем пьедестале. Он будет принимать парад. Мимо него пойдут женщины. Десятки, может быть, сотни женщин - и всех их он увидит, и они увидят его. План был хорош, но Пименов опоздал. Пока в его хмельной голове ворочались эти нечеткие мысли, толпа вывалилась через открывшиеся ворота на площадь, и Пименов сразу оказался в гуще людского потока. Он крутил головой, но взгляд его мог ухватить только ближние лица. Быстро шедшие люди натыкались на него, обходили и потом с недоумением оглядывались. Вот хороший момент для встречи, - чтобы она наткнулась на него: "Господи, что ты здесь делаешь?" "Тебя жду". Красиво. Сигналя, из ворот выехал грузовик, толпа расступилась, и Пименову пришлось отойти в сторону. Всё. Даже если она была здесь, он ее пропустил.

От рыбного порта он решил идти пешком. Теперь он вглядывался в лица всех встречных женщин. Без смысла, без надежды - уже просто по инерции. На автобусных остановках он смешивался с толпой ожидающих, внимательно разглядывал всех и только после этого шел дальше. Это было уже чистое помешательство, и он понимал это, - но он все равно идет, и почему бы не использовать малейший шанс. Ветер совершенно стих, небо прояснилось и стало холодно. Пименов пошел быстрее и почувствовал, что трезвеет. Болело сердце, и он знал, что это невроз - признак накатывающейся депрессии, которая всегда случалась с ним после восторженного опьянения. Можно было бы, конечно, добавить хотя бы полстаканчика, но он уже прошел весь район рыбного порта и вышел на незнакомый пустынный отрезок дороги, огибавшей сопку. Здесь не то что магазинов, а и вообще никаких строений не было - одни только бесконечные заросли цепкого вереска.

Он долго шагал по пустой безлюдной дороге, и ни одна машина не обогнала его и не проехала навстречу. Начинало смеркаться. Пименов подумал, что где-то он пошел не в том направлении, вышел из города и теперь заблудился. Место было явно нежилое и какое-то мрачное: полуразвалившийся дом в стороне от дороги, столбы с оборванными проводами. Не хватает тревожного крика совы, подумал Пименов, и в этот момент какая-то ночная птица сорвалась в верхушки столба и на огромных крыльях с криком бросилась вниз, к морю, к подножью сопки. Темнело быстро, с каждой минутой. Идти прямо? Возвращаться? Ему отчего-то стадо страшно. Без причины, просто страшно. Тоскливо и страшно. И с тоской и страхом он услышал, что сзади медленно, с натугой поднимается в гору, догоняет его какая-то машина. И даже когда он увидел, что это все тот же вечный автобус со звенящим мотором и грязной фанерой вместо стекол, тоска и страх не исчезли. Остановки поблизости не было, но автобус, догнав его, остановился, и двери неожиданно бесшумно раскрылись.

Значит, он все-таки был на правильной дороге: вот автобус. Но точно ли это хорошо? Куда он едет? В автобусе он огляделся и увидел вокруг одни уродливые лица. Они громоздились одно над другим, одно за другим. Прямо перед ним сидела и смотрела на него похожая на оскалившегося бульдога мордатая завскладом с двойным подбородком - Пименов сразу узнал ее. Она смеялась. Рядом с ней тоже смеялась, обнажая желтые кроличьи зубки, знатная женщина-стивидор. Чуть дальше торчало сухое и злобное лицо передовой крановщицы. Остальные лица ему не были знакомы, но  и они были уродливы. Неправильные носы, несоразмерные губы, мешки под глазами, висящие щеки. В аду его будут возить в таком автобусе.

Пименову было плохо. Он знал, что сейчас бледен, как смерть, чувствовал, что проваливается в пустоту, и почти висел, двумя руками уцепившись за верхний поручень. Но тут автобус остановился перед гостиницей. Из последних сил стараясь не упасть, внимательно переставляя ноги, Пименов медленно вышел и здесь же на остановке опустился на скамейку.

На воздухе стало немного легче. Он вошел в гостиницу и, глядя под ноги, постарался быстро пройти через холл. Ключ от номера был у него с собой. Он вошел и запер дверь. Включил кофеварку и только после этого снял плащ. Зачем он ищет эту женщину? Да не ее он ищет, а многовариантность своей жизни, смутно воображаемой впереди. Теперь - всё. Теперь все варианты в пределах заданного коридора. Он сделал выбор, и что - выбор неверный? А какой верный? Жениться на той женщине, остаться навсегда чиновником в Находке? Или вообще бросить все и стать нищим дервишем-поэтом, пишущим бездарные стихи? Почему обязательно бездарные? Может, потому и стихи были бездарны, что он не мог отрешиться от придуманного им стиля жизни. Не то чтобы он не хотел этого, а просто ему было не дано. Его всегда вел разум, а не сердце, не любовь. Кто за него выбрал именно такую жизнь? С женой, которая ни разу не сказала ему "я тебя люблю". С сыном, который рос совершенно чужим мальчиком. С опостылевшей работой. С отвращением к собственной расчетливой, инертной и трусливой натуре. Так жить - умно? К горлу подступали рыдания. Вдруг он почувствовал, что дальше так жить не может. Мучительно жить в аду. Видеть вокруг одни уродливые лица. Если не кончить это сейчас, это не кончится никогда. Он вообразил себя ничтожным и напыщенным стариком. Независимый публицист. Да плевать он хотел на свою независимость, на свою публицистику, на свою натужную оппозиционность. Он был омерзителен самому себе. Кто сделал этот выбор? Бог? «Я возвращаю тебе этот билет, Господи». Кто это сказал? Теперь он знал, в каком состоянии это говорится. Какую боль, какую пустоту в груди надо ощущать, чтобы сказать это? Ему казалось, что сказать это он мог в любую минуту после того, как расстался с женщиной, имя которой стерлось, исчезло из его сознания. После того, как она ушла с кем-то по этой тропинке к морю, и тогда он закрыл форточку, погасил свет и спокойно лег спать. Что и требовалось доказать. А что именно требовалось доказать? Что любви уже не будет никогда?

Он вышел на балкон. Ветра не было. Ночь обещала быть ясной и морозной, В Находке начинается зима. В такие ночи бухта замерзает. Завтра будет ясное, морозное утро, окна заиндевеют, и если на ночь оставить форточку открытой, то, проснувшись ранним утром, на белой стене увидишь густой красный квадрат. Как-то он специально оставил ее ночевать у себя, чтобы утром показать ей, как это бывает. "Похоже на японский флаг, только здесь - квадрат", - сказала она. "Красный квадрат на белой стене - это флаг нашей любви", - сказал он. "Нет, - сказала она тихо, - моей любви". Всё. Теперь все флаги спущены…

Он посмотрел с балкона вниз. Если он упадет отсюда на плиты тротуара, то все кончится. Он даже увидел, как в кино, свое секундное падение и темное тело, в неловкой позе лежащее на светлых плитах. Несчастный человек, который прожил жизнь без любви… Нет, эту сцену лучше снимать, чем разыгрывать самому, неожиданно спокойно подумал он. Эта история не про него. Он постоял еще минуту, вернулся в номер и тщательно закрыл балконную дверь. Страх прошел и грудь перестало теснить. На столе всё осталось в том порядке, как он оставил - сдвинутые к краю стола машинка, бумаги, блокноты. Он раскурил трубку. Все нормально. Господи, подумал он, всего-то стакан коньяку плюс развившаяся неврастения. Он выпил еще чашку кофе и совсем успокоился. Позвонить жене? Нет, лучше попозже. Сейчас она, должно быть, поехала за сыном в музыкальную школу.

В дверь постучали. Толстая Ася сдавала смену и пришла забрать электрокамин. В гостинице включили отопление, теперь будет тепло.

- А вас тут спрашивали. Она ждала вас и только недавно ушла. Это та, с
которой вы всегда приходили книги покупать. Тогда я даже думала, что она
ваша жена. Она совсем не изменилась - ну ни капельки! - только еще красивее стала. Так одета, так одета... Сказала, завтра придет.

- Да, только я сегодня уезжаю, - сказал Пименов неожиданно для себя. Все, теперь он уже не хотел ее видеть, не хотел знать, как ее зовут. Не все ли равно? Это будет уже совсем другая история, совсем не та, которую он пережил за последние сутки. Стыдно подумать, куда его понесло. Свидание через пятнадцать лет – сцена весьма дурного провинциального вкуса. Ну, встретятся, и что скажут друг другу? Да ничего. Бежать надо…

Так и не позвонив жене (пусть будет сюрприз), он быстро собрал вещи и ночным поездом уехал во Владивосток, а утром, поймав на вокзальной площади левую машину, отправился в аэропорт. Поднимаясь по трапу в самолет, он уже думал о том, что, пожалуй, все-таки пойдет работать к, этому Н.Н. Они с женой еще проговорят эту возможность в подробностях. Дела, которые его ждали, без преувеличения были делами государственной важности.

В следующий раз он приехал на Дальний Восток лет через двадцать. Лица чиновников, с которыми ему пришлось иметь дело в администрации губернатора, показались ему знакомы еще с обкомовских времен, - хотя, конечно, все эти люди изрядно постарели и как-то поистерлись. Как и в те давние времена, к известному журналисту были внимательны: ему был забронирован номер с видом на залив Золотой Рог, предоставлена машина. Почему-то он подумал, что шофером мог бы оказаться тот парень, с которым он когда-то ездил в командировку и для которого спать рядом с женой было чуть ли не главным счастьем в жизни. «Пять лет медового месяца», - это он на всю жизнь запомнил. И уже в машине, увидев за рулем степенного пожилого водителя, он засомневался, не тот ли это человек, - все-таки столько времени прошло, постарел вот. Как бы обращаясь с вопросом, он назвал запавшие ему в память нехитрые имя и фамилию своего веселого знакомца. Шофер покачал головой: «Точно, был такой. Он лет двадцать назад погиб. Ночью в дождь возвращался из Находки. То ли на него самосвал вылетел, то ли его на встречную полосу занесло...» Глядя в сторону, на разворачивающийся перед ним морской вид, Пименов не стал расспрашивать и не сказал больше ни слова. Может, старик-водитель что-нибудь перепутал, подумал он: с такой простой фамилией, как у того парня, народу сколько хочешь.

2002, Переделкино.