«Как бы мы ни симпатизировали деятелям, смело требующим общих и частных перемен в политике, как бы мы ни ощущали нравственную силу и необходимость такого рода протеста, — а именно в нем сегодня общественное мнение наиболее остро о б ъ е к т и в и р о в а н о , — как бы мы ни понимали значимость поведения людей, демонстративно отвергающих ложь, и как бы мы сами ни стремились вести себя именно так, мы все-таки должны признать, что никакие общие политические перемены сегодня невозможны и что уж тем более не спасут нас частные изменения в политике, оставляющие неизменной систему в целом…Что же нам нужно? Не ухо же первосвященникова раба». Эти слова написаны давно, тридцать лет назад, когда общественная и политическая ситуация в стране была вроде бы мало похожа на сегодняшнюю.
«Последнюю надежду…» я начал записывать в блокноте на колене, сидя у окна в плотно набитом вагоне электрички. Был ноябрь 1982 года, и я писал под стук колес и под громкие звуки погребального салюта и траурных мелодий: по внутрипоездной трансляции запустили репортаж с проходивших в тот день похорон Брежнева. Ухмылялся ли в это время машинист, включивший трансляцию на полный звук, или по щекам его текли слезы – не знаю. Бабка рядом со мной ела пирожки: вынимала из сумки пирожок, внимательно его разглядывала, потом откусывала, опять разглядывала, опять откусывала, не торопясь съедала весь – и доставала следующий. И так долго, пирожок за пирожком, пока не пришло время ей сходить. Пирожки были с капустой… Я ехал, бежал из столицы, в какой-то пустой по осеннему времени подмосковный пансионат – работать, писать, записывать все, что за последнее время накопилось и жило в сознании. Смена вождей могла обернуться крутыми переменами – и вряд ли к лучшему. Надо было торопиться… В пустом и плохо отапливаемом пансионате под шорох и писк крысиных бегов по ночам я за две недели и перенес свои размышления на бумагу. Осенняя пора и одиночество, видимо, сказались и в интонации печали и в политическом пессимизме автора: в обозримом будущем надеяться было не на что, коммунистический порядок казался незыблем на века. Никто не мог предположить, что ему отпущено меньше десяти лет: он рухнет, а нам предстоит долго еще разгребать его руины, блуждать в его развалинах.
Публикуя этот текст сегодня, когда общественная и политическая ситуация кажутся столь сильно изменившимися, я должен бы сопроводить его своим комментарием. Может, со временем, я такой комментарий и напишу. Но сейчас было бы куда интереснее, если бы текст, написанный тридцать лет назад, прокомментировали сегодняшние тридцати- и двадцатилетние. И мы, вероятно, увидели бы не только, как страна меняется, но и как изменились люди.
Ноябрь 2012.
(Нью-Йорк-Иерусалим-Париж)
№ 75-77 за 1983-84 гг.
ГОСУДАРСТВО ПЛАНОВОЙ СМЕРТИ
О статье Льва Тимофеева "Последняя надежда выжить"
Все те, кто в той или иной степени противостоят советскому режиму, с удовлетворением и интересом прочитают размышления Льва Тимофеева о государстве и обществе в СССР. Это и есть центральная проблема работы; с точки зрения Льва Тимофеева, общество постоянно сопротивляется навязанной ему мертвящей доктрине. Что представляет собой этот текст по жанру? Трактат? Эссе? Выше я употребил слово: размышление, — может быть, оно точнее других. При разговорной естественности и взволнованном лиризме блестяще написанная работа отличается еще и редчайшей точностью сжатых и полновесных формулировок. Вот несколько примеров:
"Наша экономика лишь политический механизм, механизм власти правящего страной партийного аппарата. Многое изменилось и продолжает меняться у нас в стране десятилетие за десятилетием. Но незыблемо остается одно — в о з м о ж н о с т ь насилия над общественным мнением, или даже отрицание общественного мнения. Мы — пленное общество. Не только физически мы принадлежим чуждой нам политической системе, но и разум наш в плену у партийных пропагандистов, наше слово в плену у них. Мы молчим, даже когда знаем, что сказать. Мы молчим, потому что шаг влево, шаг вправо, и патруль открывает огонь".
Лев Тимофеев исходит из того важного постулата, что "Советский Союз — живой общественный организм, а не кладбище духа и морали". Уже это начальное утверждение противостоит многим утверждениям и в СССР, и на Запада. Л.Тимофеев справедливо отмечает, что советский лозунг "партия и народ едины", и западные высказывания насчет отсутствия общества и полной порабощенности личности в СССР — смыкаются; это, в сущности, одно и то же. Презрительное поношение того, кого наградили мерзкой кличкой "гомо советикус", дает искаженную картину реальности. Лев Тимофеев не устает повторять: "Мы живы". Он с уважением, хотя и без всякой идеализации относится к своим соотечественникам. Вот характерное для него суждение: "Что сделаешь, не широк кругозор советского человека — широкий-то ложью позанавешен, — но в пределах своего недалекого горизонта судит он абсолютно здраво, и кто есть кто, и что почем, прекрасно понимает".
Размышления Льва Тимофеева принадлежат к самым содержательным и глубоким сочинениям последнего времени. К тому же они — обнадеживающее свидетельство того, что самиздат — жив, развивается, ширится и растет. Закончу эту вступительную заметку словами Льва Тимофеева: "...всякая реальная оппозиция в тоталитарном обществе — пролом в стене душегубки, в о з м о ж н о с т ь ж и т ь в царстве плановой смерти. Мы живы!"
Ефим Эткинд
Лев ТИМОФЕЕВ
Размышления о советской действительности
ГДЕ НАМ ИСКАТЬ СВОЕ БУДУЩЕЕ?
Мы живем в государстве, будущее которого туманно. Куда мы движемся? Что будет с нами через три-пять лет? Ответа на эти вопросы сегодня не знает никто, и даже руководители страны не знают. Будущее время как бы вовсе исчезло из политического языка лидеров. Нас даже перестали обманывать скорым благоденствием. Прямо и цинично нам было заявлено: что есть, то есть — и другого ничего не ждите... А что есть-то?
Темпы роста советской экономики падают год от года, и ожидается, что годовой национальный доход, который уже и теперь упал до 2%, будет и дальше сокращаться. Нас ждет застой и обнищание — в общегосударственном масштабе... В стране, богатейшей в мире по своим природным ресурсам, не хватает элементарных продуктов питания, одежды, предметов первой необходимости; миллионы семей не имеют мало-мальски сносного жилья. Цены тайно, но неудержимо растут... Как нам жить? Застойный характер имеет и политическая жизнь: в государстве, существующем уже две трети века и давно миновавшем пору становления, т е р р о р остается основным методом политического правления... Политическая нетерпимость оказывает дурное влияние и на общественную и нравственную сферы: в обществе, имеющем богатейшие духовные традиции, ложь становится нормой поведения; мертвенный цинизм, пьянство, разврат, наркомания — эти явления широко распространились и у всех на виду... Что же будет дальше?
Когда в 1939 году Сталин обещал процветание и обещал в десять-пятнадцать лет догнать и перегнать развитые страны по уровню производства, этому не то чтобы верили, но понимали, что право на заявления такого рода у него было: в силу целого ряда причин (впрочем, от Сталина не зависящих) темпы роста промышленного производства в стране были в пять-шесть раз выше, чем в США. Если его обещания и воспринимались сведущими людьми как обман, то как обман заданный и хорошо рассчитанный — обман сильного политика, оправдывающего кровавый террор ради некой (а вдруг и благой) цели в будущем.
Когда в голодном 1962 году Хрущев заявил, что вот-вот догонит Америку по производству мяса и молока на душу населения и что уже нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме, мы смеялись, но понимали, что динамика общественных и экономических процессов после XX съезда чрезвычайно высока. Что он там имеет в виду под словом "коммунизм", это было его дело, но развитие общества к лучшему было весьма вероятно...
Брежнев уже не только не сулил догнать Америку, но скромно обещал хотя бы перестать покупать зерно в Америке — и ему никто не верил. Сама модель общественной и экономической жизни страны, которую предъявил населению Брежнев и его соправители и которую теперь продолжают поддерживать наследники, лишена динамики — в ней нет пусть даже обманчивой надежды на благие перемены.
Куда мы двинемся теперь?..
Дело тем более осложняется, что, не умея решить внутренние проблемы, власти в то же время упорно придерживаются амбициозной и наступательной внешней политики: в одной горсти они хотят удержать и свой народ, и народы Польши и Афганистана, а если можно, и другие, и другие, и другие.
Так открывается альтернатива нынешнему застою еще более страшная, чем сам застой: в о й н а , и мы неумолимо приближаемся к моменту выбора: или — или. Причем надежда на благое решение тает день ото дня...
Но без надежды на перемены к лучшему — хотя бы слабой, хотя бы мифической надежды, какую постоянно стремились поддержать в советских людях прежние правители, — без этой надежды неблагополучное настоящее воспринимается не как жестокая необходимость, а как тупая бессмыслица. Когда же впереди маячит опасность войны, то кажется, что мы и вовсе катимся в бездну.
Все это порождает в стране глухое недовольство. Всякий раз, когда оно прорывается наружу, его удается подавить, но снять а т м о с ф е р у недовольства власти не в силах. И это чувство, эта атмосфера все более и более осознается, все более и более проявляется в общественном мнении. Сегодня уверенно можно сказать, что осознание обществом своей оппозиции власти — важнейший социальный и духовный процесс современной России.
Процесс-то, может, и есть, а спросить о нем некого, — в редакцию "Правды" письмо не напишешь, на телевидение не позвонишь. Может быть, по западным "голосам" что рассказать могут? Мы бы и сквозь глушилки различили... Но нет, с Запада нам не подскажут. Там они тоже традиционно смотрят на советскую политику как на моно-процесс бытования и развития коммунистической идеологии или, в лучшем случае, как на противоборство неких сил в истеблишменте, или уж и вовсе как на тайный процесс развития кремлевских интриг в борьбе за власть. Широкая оппозиция общества им не видна. Во всех теоретических построениях общество, если и присутствует, то где-то на нижних уровнях рассуждений, и представляется чем-то вроде колоссальных размеров птенца, раскрывшего ненасытный клюв в ожидании пищи. И кажется, что у отцов государства одна великая забота — накормить ненасытное чадо, которое само никак не может повлиять на собственную судьбу.
Иными словами, наблюдатели видят только то, что выставляется им на погляд: идеологическую доктрину в действии, — а под ней есть ли что незадавленного?
Конечно, заявить, что общество целиком и полностью прониклось коммунистическими идеями и руководствуется ими в своей жизни, не решаются даже самые слепые. Остается признать, что общество попросту подчинилось правящей доктрине и ныне мертво в духовном отношении.
Но если это так, тем более надо бы кричать о страшной опасности человечеству: духовная смерть четверти миллиарда человек и в статистическом-то своем значении — гибельное явление, а если это омертвение великого народа — быть великим бедам! Сила великого народа, оседланная дьяволом, без труда сотрет человечество с лица земли...
Впрочем, все ли так беспросветно? Может быть, все-таки есть хоть какая-то надежда выжить? Приглядимся внимательнее... Может быть, все-таки оппозиция общества не привиделась нам? Может быть, есть у советских людей свое мнение о жизни, отличное от мнения Андропова? Может быть, мы в конце концов здесь, дома, найдем, кому задать наши вопросы и получим ответ, где же именно нам искать свое будущее...
Да и кого же еще нам начать спрашивать, как не самих себя.
Живы мы духовно или нет? По первому взгляду — нет, ничего живого не осталось: ни мнения, ни сомнения... Представление о том, что у нас в стране нет и не может быть общественного мнения, не только полностью соответствует правящей идеологии, но и старательно насаждается ее аппаратом. Ведь с самого начала советское государство и было задумано как инструмент подавления общественного мнения, как д и к т а т у р а — и давили, и диктовали свою волю народу. Ужели теперь, через шестьдесят пять лет кто-то может усомниться, что раздавили-таки?
Еще в конце тридцатых годов Сталин с удовольствием докладывал: "В 1937 году были приговорены к расстрелу Тухачевский, Якир, Уборевич и другие изверги. После этого состоялись выборы в Верховный Совет СССР. Выборы дали советской власти 98,6% всех участников голосования. В начале 1938 года были приговорены к расстрелу Рогольц, Рыков, Бухарин и другие изверги. После этого состоялись выборы в Верховные Советы союзных республик. Выборы дали советской власти 99,4% всех участников голосования. Спрашивается, где же тут признаки "разложения" (а о разложении правящей верхушки поговаривали наивные западные наблюдатели, — Л.Т.) и почему это "разложение" не сказалось на результатах выборов?" (И.Сталин. Вопросы ленинизма, изд. 11-е, с.630.)
Добавим, что в те же сроки было уничтожено еще, как минимум, полмиллиона человек — расстреляны, забиты до смерти на следствии, заморожены на лесоповале, утоплены в реках Сибири, уморены голодом — и ничего! никакого видимого движения общественного мнения, выражением которого должны бы быть выборы.
Да что там, Рыков, Бухарин, Тухачевский! Их судьба была в общем-то безразлична простому русскому человеку, но вот ведь немного прежде того, в коллективизацию, прямым административным и судебным репрессиям — вплоть до расстрела! — было подвергнуто не менее пяти миллионов человек, а под санкции косвенные, экономические, подпала и вовсе большая половина всего населения страны — и что же?! Уже и выборы 1933, 1934 и других годов показали "высокую политическую активность" советского народа и его "единодушную поддержку мероприятий партии и правительства", уже и тогда 98-99% голосовавших — "за". Что же из этого следует? Полная политическая и нравственная апатия целого народа? Духовная смерть великой нации?
Вот изменились времена, настала хрущевская "оттепель". Не то чтобы репрессии прекратились, но хоть срока поменьше стали отпускать. Может быть, и общественное мнение хоть чуть оттаяло? Да нет же! Ни беспорядочные хозяйственные эксперименты Хрущева, ни упорядоченный политический и экономический консерватизм Брежнева не выявили сколько-нибудь четко обозначенного мнения общества: все те же 99,9% голосовали "за" — сперва за Хрущева, а спустя короткий промежуток и "за" сменившего его Брежнева, хотя второй и объявил политику первого ошибочной, и мы, столь горячо поддерживавшие первого, могли бы возмутиться и потребовать объяснений... Нет, не нужно. Из одной опары тесто. Тать — не тать, а на ту же стать.
Молчание — знак согласия? Да что же это, право, какого такого в ы р а ж е н и я общественного мнения мы ищем? Коллективных петиций с выражением недовольства? Да, может, они были, петиции-то (были! были!) — но где теперь искать их авторов и "подписантов"? Иных уж нет, а те далече...
Или, может быть, прямого протеста под дулами автоматов? Да, может, он и был, протест (был! был!) — но где теперь эти протестанты? Их и по биркам на костях не распознаешь...
Нет, нету у нас общественного мнения и не может быть. Ведь нас нету. Наше мнение о мире, о собственной жизни — лишь зеркальное отражение правящей идеологии, и даже дыхание не замутит этого мертвого зеркала. Мы — персонифицированное здание государства... Мы — стадо, которое, когда придет срок, погонят утверждать повсеместно военно-имперский дух...
Все это, конечно, несколько грубо сказано. Можно о том же самом, но иными словами: "Советское общество достигло крупных успехов в социалистическом воспитании масс, в формировании активных строителей социализма... Чем выше сознательность общества, тем полнее и шире развертывается их творческая активность в создании материально-технической базы коммунизма, в развитии коммунистических форм труда и новых отношений между людьми..." и т.д. и т.д. (Программа КПСС. М., 1962, с. 116.)
Слова разные, а суть одна. Расхождение лишь в нравственной оценке видимой реальности... И получается, что даже самые яростные критики правящей доктрины видят нас такими, какими доктрина хотела бы нас сделать, такими, какими предлагал увидеть нас Сталин, тоже считавший, что общество упраздняется... Но мы-то совсем не такие!
Западных наблюдателей можно и понять: они ищут в советской действительности привычных им демократических форм общественного мнения: написал Солженицын "Письмо вождям" — это им понятно, это выражение мнения; выступил Сахаров в защиту афганских крестьян — и это понятно, это выражение мнения; создал Орлов и его единомышленники Хельсинскую группу — уж это точно выражение мнения!.. Но вот Солженицын выслан, Сахаров сослан, Орлов осужден, Хельсинская группа перестала существовать — и что же, оказывается, никакого нет общественного мнения? Остались только фото-витрины ТАСС и выкладки советских социологов о поголовном счастье?
Недоразумение заключается в том, что в сознании мировой общественности есть представление о некоем правильном выражении мнения общества. И эти правильные формы ищут... в неправильных условиях советского государства. Но можно ли от населения ГУЛага требовать в корректных демократичных формах выраженного мнения о лагерном начальстве, о конфигурации лагерных вышек, о праве лагерных собак? И когда мы молчим, печально глядя, как уводят высказавшихся, западные комментаторы отмечают: "У них нет общества. Личность полностью порабощена... Единственная реальность, с которой следует считаться — советское правительство".
Но мы — не картинки в "Огоньке". Мы — не цифры советских социологов. Мы — не слова в речах Андропова и иже с ним... Но мы и не рабочая скотина. Мы — живые люди, а Советский Союз — живой общественный организм, а не кладбище духа и морали. И одно несомненно: для того, чтобы различить и понять реальное общественное мнение, реальное отношение общества к своей жизни и идеологической доктрине, к государству, надо не столько слушать, ожидая простодушных высказываний, — у нас кляп во рту! — сколько смотреть и анализировать, сопоставлять декларации правителей с ежедневным общественным поведением. Кто сумеет — увидит. Кто увидит — поймет.
Надо сказать, что советские идеологи в некоторых случаях оказываются более добросовестны, чем их западные критики: они хоть признают, что "в сознании и поведении людей сохраняются пережитки капитализма, которые тормозят движение общества вперед". И ведь как же прочно мировому общественному мнению лапша на уши повешена, что над этим " т о р м о з я т " никто всерьез не задумывается, а "крупные успехи в социалистическом воспитании" воспринимаются на веру, — другое дело, что кому-то они нравятся, а кому-то нет, но ведь воспринимаются!
Нам же не следует так быстро проскакивать мимо признания партийных идеологов. Остановимся. В государстве, созданном с целью преобразования общества в соответствии с заранее заданной идеологией, может быть только один серьезный тормоз, мешающий достижению цели: с о п р о т и в л е н и е общества. Вот и все. Общество сопротивляется преобразованиям. То есть уже сам факт приторможенности — факт общественного отношения к руководящей идеологии, факт живого отклика на давление доктрины, факт общественного мнения, выраженного в поступках.
О б щ е с т в о с о п р о т и в л я е т с я экономической доктрине социализма — на социалистическую организацию труда рабочие отвечают снижением производительности. О б щ е с т в о с о п р о т и в л я е т с я политической диктатуре, — и поэтому правящий аппарат вынужден административно запрещать любые формы политической самодеятельности населения, вынужден предельно формализовать ритуал "выборов". (Понятно, что в с я к о е независимое мнение по самой своей природе уже оппозиционно диктатуре.)
О б щ е с т в о с о п р о т и в л я е т с я идеологическому давлению, — и поэтому государство, правящий аппарат вынуждены содержать колоссальную пропагандистскую машину и поддерживать ее деятельность жестокими репрессиями по отношению к любым проявлениям инакомыслия.
О б щ е с т в о с о п р о т и в л я е т с я — именно это нужно понять за разговорами о "пережитках, тормозящих движение".
История советского государства есть история целенаправленного воздействия идеологической доктрины на общество. Этот процесс широко рекламируется советской пропагандой, он широко известен и хорошо изучен как его сторонниками, так и противниками... Но история советского государства есть в то же время процесс с о п р о т и в л е н и я общества. Этот процесс замалчивается или вовсе отрицается. Однако сам факт прекращения поступательного движения плановой экономики, сами факты застойных и даже регрессивных явлений и политической и общественной жизни страны — разве они не свидетельствуют, что противодействие общества давлению доктрины все больше проявляется как систематический процесс, как решающий фактор общего исторического процесса?
Мы живы. Мы живем, сопротивляясь постоянному и тяжелому давлению правящей доктрины. Сопротивление — форма жизни под давлением. Не широковещательный протест, а фактическое противодействие есть проявление у нас общественного мнения. Не декларация в защиту прав, а утверждение фактического права на существование. И если мы хотим понять суть исторического процесса у нас в стране, мы должны научиться различать эти формы общественной жизни, должны понять, какое значение они имеют для ближайшего и для более отдаленного будущего.
Партийные идеологи совершенно правы: именно прошлое мешает коммунистической доктрине окончательно утвердить свою власть над обществом. Это прошлое — опыт народа, обретенный за его тысячелетнюю историю. Естественный опыт народа, общества противостоит искусственной коммунистической "теории" прямо-таки во всех сферах жизни. Борьба идет не на жизнь, а на смерть в прямом смысле этих слов: пока опыт жив, пока есть для него вместилище в душах и умах живых людей — живо и само общество. Живо и будет сопротивляться мертвящему давлению доктрины. Если же возьмет верх "теория"... Впрочем, надо бы подумать, при каких условиях в принципе возможна победа "теоретической" доктрины?
Маркс и Ленин, Оруэлл и Замятин хотя бы гипотетически, но допускали, что да, может произойти так (а первые два считали, что д о л ж н о произойти так), что коммунистическая идеология станет единственным наличным "опытом" человеческого бытия. Возможно ли это?
Развитие общественных взаимоотношений у нас в стране за последние годы заставляет усомниться в правомерности теоретической гипотезы. Более того, нет уже не только прежнего быстрого наступления доктрины, но общественное противодействие заставило правящий аппарат все чаще и чаще думать об обороне. Наступил как бы момент стагнации, момент фактического равновесия сил...
Нормальная, з д р а в а я экономика для чего существует? Чтобы отвечать общественному спросу на товары и услуги, отвечать п о т р е б н о с т я м общества. Есть потребности — будет производство! Есть потребности — будет товар... Но советская экономика для другого. Тут потребности общества на втором плане. Потребности-то колоссальные, а товаров — нет. Экономика служит прежде всего политическим целям. Это хорошо объяснил Сталин еще в 1929 году: "Нам нужен ведь не в с я к и й рост производительности народного труда, — говорил он в своей речи против Бухарина. — Нам нужен о п р е д е л е н н ы й рост производительности народного труда, а именно — такой рост, который обеспечивает систе м а т и ч е с к и й перевес с о ц и а л и с т и ч е с к о г о с е к т о р а н а р о д н о г о х о з я й с т в а над к а п и т а л и с т и ч е с к и м". Но как же такой перевес обеспечить? Очень просто: запретить рыночные отношения в экономике. И все!
Какую зарплату платить работнику? Какую цену назначить на готовую продукцию? Какую установить структуру и объемы для производства потребительских товаров? Все это определяется не потребностями общества — пусть хоть голодают, — не спросом, но решает по своему произволу правящий аппарат страны. Прежде всего он решает политические задачи: оплачивает собственную безопасность, безопасность своей власти, вооружение, армию, партийный и государственный аппарат, КГБ, систему пропаганды. А уж минимум, который остается — опять-таки под строгим контролем сверху — распределяется работнику, обществу...
Наша экономика — лишь политический механизм, механизм власти правящего страной партийного аппарата. Уже сегодня советская экономика могла бы дать народу втрое больше товаров и услуг — это позволяется современной техникой и технологией. Втрое! Но нет, партийные руководители никогда не пойдут на это. Им невыгодно. Ведь для этого хоть отчасти нужно поступиться своей абсолютной властью. Сегодня долю власти уступишь, а завтра и вовсе без власти останешься — таков закон политики! И поэтому "нам нужен не всякий рост производительности народного труда".
А что же общество, что же мы? Может быть, и впрямь возможно как-то сократить потребности общества, привести их в соответствие с интересами правящей доктрины, как-то воздействовать на сознание людей? Нет, наши потребности, потребности общества — о б ъ е к т и в н ы. Они сформированы всем ходом истории. Они не зависят от политического момента или экономической ситуации, от воли Сталина, Брежнева или Андропова. Нельзя пренебрежение потребностями сделать постоянной политикой. Общество сопротивляется как может.
А может общество много!
Государство недоплачивает работнику, не считается с его потребностями? Но тогда и работник, верный не коммунистической доктрине, а здравому смыслу, начинает недодавать государству свой товар — р а б о ч у ю силу. Мера за меру! Надо ли удивляться, что через десять лет в стране, по подсчетам экономистов, не будет хватать тридцати миллионов пар рабочих рук? Нехватка рабочих рук — понятие относительное и показывает прежде всего низкое качество наличного товара — р а б о ч е й силы. А уж низкое качество рабочей силы отзывается и низкой же производительностью труда. Когда в стране не хватает рабочих рук, это значит, что плохо работают те, что есть.
Низкая производительность труда, низкое качество рабочей силы при социализме есть как раз парадоксальное свидетельство жизнеспособности и духовного здоровья человека, проявление его естественных реакций на бесчеловечную экономическую систему, факт с о п р о т и в л е н и я общества давлению доктрины... Пока жив человек, иначе быть не может!
Не желая перестроить экономику так, чтобы она отвечала потребностям общества, правящий аппарат стремится искусственно, методами пропаганды пригасить наши потребности. Нас пытаются убедить, что трудности — не от порочной экономической политики, а от объективных причин — от неурожаев, от ошибок предшествующего руководства, от происков американцев. Пропагандисты произносят соответствующие заклинания... но потребности все растут и растут. И происходит обратное: не экономический дефицит душит потребности, а растущие потребности все более и более разламывают монолит социалистической экономики. Люди ищут возможности удовлетворения своих потребностей вне "плановой", то есть строго нормированной, экономической системы, развивают несоциалистические, традиционные, хорошо отработанные всем ходом истории рыночные формы хозяйствования. Когда хотят жить нормально, с доктриной перестают считаться.
Разве не факт общественного выбора (выбор — проявление мнения!) видим мы в том, что приусадебные участки крестьян и садовые клочки рабочих превращаются в настоящие микро-фермы, отодвигая на второй план "доктринные" колхозы и совхозы. "Теоретическому опыту" основоположников "научного" коммунизма, правящей доктрине, крестьяне и рабочие противопоставляют свой практический опыт, свое мнение, свой здравый смысл.
Разве не факт общественного мнения, общественного выбора видим мы в том, что промышленность, строительство, транспорт настойчиво ищут формы независимости от "плановой", строго нормированной системы? И находят! Не в системе половинчатого "бригадного подряда", а в прямой системе взяточничества, приписок, "липовых" нарядов, подставных лиц, дополнительных выплат и т.д. Нарушают закон? Нет. Нарушают искусственные барьеры и запреты, поставленные властями на пути свободного движения экономики.
Я понимаю, может показаться странным, что мошенничество, взяточничество, обман мы рассматриваем не как безнравственные поступки, а как факты экономического сопротивления. Но в том-то и парадокс, что в советских условиях за этими поступками можно и нужно увидеть не изъяны личности, но лишь единственно возможный, здравый способ существования в предложенных неестественных условиях. Склоните сегодня к нравственному покаянию всех в стране снабженцев-толкачей, этих профессиональных взяткодателей, и завтра замрет вся экономическая жизнь в стране. Строго по доктрине можно только умереть. Жить можно лишь вопреки доктрине, лишь сопротивляясь.
Можно, конечно, предположить, что власти сознательно поступаются доктриной, рассчитывая, что со временем можно будет использовать (как при нэпе) все блага, которые будут добыты обществом при нынешнем исподволь развивающемся процессе десоциализации экономики. Но ведь при нэпе сектор государственной экономики был четко отграничен от экономики рыночной. Обе схемы существовали порознь. И когда пришла пора, то задавить частное предпринимательство было просто, — и как легко задавили! — словно страничку со схемой выдрали из книги истории. Усомнимся, так ли легко будет задавить нынешнюю рыночную структуру, проникающую буквально во все клетки экономического организма. Нэп был демонстрацией силы молодой политической доктрины, силы ее идеологов и практиков. Экономической конкуренции они всегда готовы были противопоставить неэкономические аргументы — идеологические (светлое будущее, требующее жертв), политические (укрепление диктатуры пролетариата и борьба со внутренним врагом), военные (социалистическое отечество в постоянной опасности). Всего этого было достаточно, чтобы запретами и прямыми репрессиями обеспечить "систематический перевес социалистического сектора... над капиталистическим". Но сегодняшний-то процесс демонстрирует как раз слабость прежних аргументов: о светлом будущем никто не желает слушать, а миллионы убитых и десятки миллионов загубленных судеб в каждом из советских поколений — избыточная жертва для любой человеком вообразимой цели; политические аргументы тоже потеряли свою силу, поскольку партийные теоретики опрометчиво отказались употреблять термин "диктатура пролетариата" и поспешили провозгласить "общенародное государство", лишив функционеров-практиков возможности иметь внутреннего врага, на которого можно было бы списывать трудности, объявляя время от времени погромные чистки... Остается единственный серьезный аргумент — военный. Остается внешний враг.
Война или явная военная опасность — вот что может вновь сделать советскую экономику (а с ней и всю общественную ситуацию) подконтрольной и упорядоченной. Появится возможность — и даже необходимость! — ввести карточную систему, запретить приусадебные хозяйства и все другие легальные формы рыночной экономики, приравнять трудовую повинность к воинской и, соответственно, приравнять хозяйственные нарушения к воинским преступлениям, предусмотрев, скажем, наказание за взятку вплоть до расстрела... Возможно такое? Возможно. Более того, все это нам хорошо знакомо, почти все это и было у нас до середины 50-х годов. Неужели возобновится? Поразмышлять о такой возможности у нас будет случай несколько далее. А пока нам важно, что в экономике общество активно с о п р о т и в л я е т с я правящей доктрине.
Пока человек жив, пока живы его потребности, он будет сопротивляться...
Жив человек! Жив, разумен, деятелен. Обо всем имеет свое здравое мнение... На первый взгляд, именно это и кажется самым странным. Вроде ни о чем так не заботились коммунистические идеологи и функционеры, как об умерщвлении человеческого смысла. Заменить здравый смысл коммунистической теорией, при которой сама п о т р е б н о с т ь к адекватному восприятию была бы потеряна — вот, казалось бы, для чего катится на нас тяжелая, громоздкая, неумолимо давящая машина... Но на нас ли? Не мимо ли? В своей трудовой практике мы давно поняли, что чем дальше от "коммунистических начал", тем и труд производительнее, и жизнь сытнее; да и сами руководители хозяйственной жизни, если и не высказывают эту мысль публично, то, кажется, осознают ее все более и более.
Все чаще мимо прокатывается пропагандистский каток, лишь нечистым ветром опахнет... Право, газетная заметка о жизни на Марсе привлекает больше внимания и больше интереса вызывает, чем материалы последнего пленума ЦК. Марс, хоть и далеко, но есть, а пропагандистские понятия вот они, но дотронься — пыль, пустота! И об одном только думают люди, глядя в оплывшее лицо какого-нибудь телевизионного Жукова или Зорина: сколько же это они получают и скольких лет на пенсию выходят? И завидуют легкому хлебу: хорошо-де устроились — вон как разъелись!
Что сделаешь, неширок кругозор простого советского человека — широкий-то ложью позанавешен, — но в пределах своего недалекого горизонта судит он абсолютно здраво, и кто есть кто и что почем, прекрасно понимает. Вот что несомненно: за шестьдесят пять лет неослабевающего нажима, вопреки всем изощренным методам пропаганды — от первой детской песенки до надгробной речи — коммунистическая идеология не сумела захватить душу человека. Почему так? Да потому, что нету этой идеологии никакого разумного применения в жизни.
Все знают, что туда, где начинается мир личности — в межличностные отношения, в семью, в нравственное самосознание — идеология и вовсе проникнуть не может. Мы ее сюда не пускаем. Здесь — наше. Сюда мы сами прячемся от духовной и нравственной стерилизации. Здесь мы храним духовный и нравственный опыт истории...
Казалось бы, даже представить себе невозможно, как это семья, супруги, родители, дети — всего двое, трое, пятеро — могут противостоять нажиму колоссального аппарата подавления. Какая сила заключена в этом мельчайшем человеческом коллективе? Да все та же сила — сила исторического общественного опыта, сила здравого смысла. Ведь было время, когда советские идеологи пытались и в семью проникнуть со взломом. Они пытались включить семью в общую структуру социалистического уклада, искали способ и в семье устроить жизнь по своим законам, объявляли ее "элементарной ячейкой социалистического общества", а потому потребовали от супругов, чтобы они доносили друг на друга, а нет — репрессировали обоих (так было со многими тысячами семей в конце 30-40-х годов, оттуда и гулаговская аббревиатура "ЧС" — член семьи врага народа).
Канонизировали отцепредательство (герой-пионер Павлик Морозов); оправдали каинов грех братоубийства (братья как идейные противники — излюбленная ситуация искусства соцреализма, причем безусловное право на убийство признается, понятно; за братом-коммунистом). Они хотели создать с о в е т с к у ю семью, но два эти понятия — советский и семья — попросту не хотели соединяться воедино. Они из разных лексиконов. Или семья остается вне коммунистического нравственного норматива, или она разрушается.
Да и то: семья не коммунистической теорией создана, и в семейной жизни все мы — даже и те, кто не подозревает об этом, — руководствуемся не "кодексом строителя коммунизма", а многовековыми нормами религиозной морали. Нравственные принципы семейной жизни вырабатывались тысячелетиями. В них основа общественной морали вообще. Они абсолютны. Их нельзя отменить приказом. Они покоятся все на тех же десяти заповедях, сообщенных некогда Моисею. И если сказано: "Чти отца твоего и матерь твою, и да благо ти будет, и да долголетен будеши на земли", — то или эти слова истинны вне зависимости от политической ориентации твоих родителей, или они вообще утрачивают какое бы то ни было нормативное значение: хочешь — чти, а не хочешь — не чти.
Семья сама — общество. И всегда — часть общества. А поэтому так же абсолютна и необходимость уважения чужой семьи, чужой жизни, чужой собственности: "Не пожелай жены искреннего твоего, не пожелай дому ближнего твоего..." Но так же абсолютен и запрет на прелюбодеяние, лжесвидетельство, воровство, убийство. Нравственные заповеди не корректируются политической ситуацией. Они или принимаются семьей — и тогда семья жива, или они отвергаются, но тогда нет и семьи, — она превращается в случайное сожительство особей, стабильность которого зависит от стечения политических обстоятельств или даже и вовсе от воли административного аппарата. Совесть умирает. Личность умирает. Умирает семья... Но тогда умирает и общество.
Словом, семья была, есть и будет самой консервативной, самой надежной основой общественной структуры. Пока жива семья, мы не беззащитны под давлением доктрины. Семья — коллективный духовник. Мы не ошибемся, если скажем, что реальное общественное мнение — сумма всех мнений, высказанных населением страны в семейных разговорах. И мы не ошибемся, если скажем, что мнение это о п п о з и ц и о н н о правящей идеологии.
Административное и идеологическое давление бессильно перед этой оппозицией. Ее вынуждены терпеть... Между тем всякая реальная оппозиция в тоталитарном обществе — пролом в глухой стене душегубки, в о з м о ж н о с т ь ж и т ь и в царстве плановой смерти.
Мы живы!
Мы живы. Мы — люди. Мы сопротивляемся...
Но шестьдесят пять лет идеологического давления не прошли бесследно. Мы сохранили принципы, но не всегда сохранили самих себя. Едва ли не все мы — калеки: наши души сформированы в кривом футляре советской воспитательной системы. Наши реакции кривы и нелогичны. Ложь давно уже стала нормой нашего поведения. Мы сопротивляемся, не зная, что такое сопротивление. Мы стремимся к правде, не зная, что такое правда. Мертвая рука идеологии стремится оторвать нас от здравого смысла, от здравого опыта истории, сделать послушными исполнителями л ю б о й начальственной воли — без протеста, даже и без сомнения вовсе, превратить в простенький механизм типа "Наш паровоз вперед лети... а вместо сердца — пламенный мотор"... Задача правящей идеологии — убить душу, сохранив тело и холодное, бездушное сознание. Убить сомнение.
Среди идеальных героев коммунистического пантеона есть мыслители и рубаки, труженики и исполнители, но нет ни одного п о д в е р г а ю щ е г о с о м н е н и ю. Сомневающийся — не герой, сомневающийся — потенциальный враг. Сомнение — вот первый шаг к сопротивлению личности. Первый, но самый великий шаг. Сомнение — тихий бунт, но ведь бунт же! Когда-нибудь возникнет великая литература, которая покажет истинные процессы, происходящие в душе советского человека, — только великая литература сможет сделать это... Она покажет, как человеческая душа, подавленная раболепством родителей, затравленная школьным, пионерским, комсомольским воспитанием, з а д а в л е н н а я ежечасной, ежеминутной пропагандой, — как такая душа все-таки в какой-то момент распрямляется — и человек подвергает сомнению все те ложные истины, которые внушались ему, и опадают они с выздоравливающей души, как короста с выздоравливающего тела.
Но почему же все-таки наступает момент сомнения? Да потому, что душа человеческая б о л ь ш е любой идеологии. Больше — и все тут! Ну что может значить какое-то комсомольское воспитание по сравнению с тысячелетней нравственной традицией народа... Потребности человека созданы историей, представления о мире — историчны. В нашей обыденной жизни мы придерживаемся здравого смысла — и он ежедневно и ежечасно противоречит идеологической "теории", заставляя нас всматриваться, сопоставлять, сомневаться...
Сомнение — первая работа пробуждающейся совести. И самая трудная работа. Не имея силы постигнуть суть противоречия между здравым смыслом и идеологией, человек стремится не думать о нем, вовсе вытеснить его из своего сознания. Но это никогда не удается вполне. Сомнение, раз поселившись в душе, не может быть изгнано. Оно выступает экземой на руках человека, читающего доклад о торжестве идей марксизма-ленинизма; оно создает ощущение разлада между жизнью и сознанием и заставляет человека пить водку, прибегать к наркотикам и транквилизаторам, забываться в разврате. Самосожжение — тоже форма отказа, и те миллионы, которые сгорают от водки, далеко не всегда знают, что они — протестанты, что их жизнь — сопротивление. Так, к слову, сопротивляется и, вырождаясь, гибнет от пьянства русская деревня... Но сопротивление, которое заканчивается гибелью, — победа ли? Нет, поражение.
Пьянство, наркомания, разврат, физическое вырождение, увеличение числа случаев нервно-психических и сердечно-сосудистых заболеваний — такова страшная победа коммунистической доктрины над обществом. Чуждая идеология стремится убить душу, но это удается лишь при физическом уничтожении человека. Впрочем, это никого не останавливает: им лучше труп или полный идиот — лишь бы не инакомыслящий...
Но сомнение совсем не обязательно приводит к инакомыслию. Даже осознанное о т р и ц а н и е правящей доктрины еще не означает признания истины за какими-то иными идеями — к иным идеям у советского человека попросту нет доступа. И получается: как ни отрицай, а деваться-то некуда...
Да что там — идеи! Просто физически некуда деваться: если хочешь нормально работать, кормить семью, хоть мало-мальски сносно жить, если хочешь сделать карьеру или утвердить какие-нибудь деловые (хозяйственные или научно-технические) идеи — сиди на партсобраниях, поддерживай "генеральную линию", вступай в партию — другого пути нету! Поэтому вслед за осознанным о т р и ц а н и е м достаточно часто следует циничное п р и м и р е н и е . Но циник уязвим, и важно не то, что он примирился, отрицая идеологию в душе, а важно, что все-таки примирился.
Примирение — отказ от личности, отказ от собственного мнения, отказ от убеждений. Вы вступили в партию — жизнь заставила! Но теперь выступите на ординарном партсобрании хоть с мало-мальски здравой идейкой, отличающейся от "генеральной линии", и обсуждать будут не идею — обсуждать и осуждать будут сам факт вашего выступления. А станете упорствовать в своей позиции — и вас разотрут равнодушные жернова. Если уж вы в эту машину сунулись (квартиру ли вам пообещали или повышение по службе — а без этого — кто же полезет?!), то выжить сможете только, превращаясь в "нового человека в процессе а к т и в н о г о участия в строительстве коммунизма". То есть теряя какую бы то ни было способность здраво судить об окружающей жизни или загоняя эту способность, эту потребность глубоко на дно души... Наступает время, и вчерашний трезвый циник сам становится бешеным давителем всякой здравой мысли.
Опять победа идеологии? Да. Есть основание считать даже, что ее главную силу составляют именно люди, цинично примирившиеся, а вовсе не "идейные борцы". Это люди с нарушенной функцией совести, и в них — самое тяжелое поражение здравого смысла. Что поделаешь, само понятие б о р ь б а подразумевает чередование побед и поражений. Но ведь борьба же! И даже самый б е ш е н ы й несет в глубине души зерно сомнения в правомерности своих поступков. Здравый смысл не умирает. И бывает, зерно прорастает, и тогда — неврастения двойственности, болезни, гибельный запой, а то и вовсе прямое самоубийство.
Вот что очень важно: постоянное столкновение идеологии со здравым смыслом происходит в душе каждого из нас — в каждой душе, от диссидента до секретаря обкома. Именно здесь, в душе, последняя и главная линия сопротивления. Именно здесь, в проверке доктрины совестью, решается и судьба человека, и судьба общества, истории. Здесь все компромиссы и примирения, все поражения, все победы, — а и победы есть абсолютные!
Немногие отваживаются на радикальную борьбу, но и на это отваживаются. На открытое выражение своего мнения, на открытое отрицание правящей коммунистической доктрины. Их значение определяется не количеством и не политическим эффектом, а самим с у щ е с т в о в а н и е м. Нравственное влияние открытого протеста уже ничем не сотрешь, из души не вытравишь. Сахаров и Орлов — в сознании каждого из нас — даже и тех, кто ничего не знает о них, кроме газетной брани и клеветы. В нашем сознании — ими явленная возможность открытого протеста.
Но радикальный протест — не без слабостей. Он, как правило, соотносит наши потребности, потребности общества с политической реальностью, требуя частных изменений (движение за права человека, неофициальное движение за мир, национальные оппозиции и т.д.). Но частные изменения советской политики невозможны. Никто никаких прав нам не подарит... Однако подразумевается, что если политическая реальность не изменится, не поддастся, то личность и общество останутся по-прежнему давимы и порабощены...
Совершенно иначе сопротивляется доктрине консервативная, религиозная мысль. Религия, соотнося кратковременное человеческое бытие с Вечностью, дает возможность д у х о в н о о б о с о б и т ь с я от лживых истин правящей идеологии, возвыситься над ними. Христианство — самая распространенная из религий нашей страны — утвердилось в человечестве как религия рабов. И сегодня мы, рабы коммунистической доктрины, принимаем учение Христа как голос, зовущий нас к духовному освобождению вне зависимости от того, каковы политические и экономические условия нашего бытия.
Можно было бы сказать, что популярность христианства вообще и православия в частности год от года значительно возрастает; можно было бы вспомнить о тысячах и тысячах новокрещеных взрослых и о молодежи, заполняющей церкви в дни праздников — и можно было бы увидеть в этом то самое сопротивление общества, о котором мы все время толкуем... Да, но правильно ли говорить об этом явлении как о чем-то новом? Христианство на Руси вот-вот отметит свое тысячелетие, и сам факт, что оно не только живо, но и сохранило силу и в последние десятилетия. Сам этот факт не свидетельство ли непреодолимого духовного сопротивления общества мертвящему давлению доктрины?
За последние шестьдесят пять лет — за годы коммунистического правления — христианство как мировоззрение, как система морали ничем не скомпрометировало себя в сознании общества, придавая силы мученикам, утешая оскорбленных. И поэтому теперь, когда сопротивление общества принимает осознанные формы, многие из нас и осознают себя христианами, хотя, по сути, были ими всегда...
Мы остаемся живы!
Каждый человек по-своему сопротивляется духовной смерти. Тем более по-своему сопротивляется каждая нация… Но я должен сразу сказать: исследовать, в чем именно заключаются особенности сопротивления к а ж д о й нации, мне не под силу. И все-таки мне хотелось бы поразмышлять об одном непредугаданном, но теперь широко известном последствии советской национальной политики: речь идет о широкой миграции населения из национальных республик в русскоязычные районы. Миграция эта принимает такие размеры, что поговаривают уже об "обратной колонизации" России былыми нацменьшинствами.
Не пошел ли маятник истории обратным махом: было — от Орды к Российской империи, теперь — от империи к Орде?
Миграция-то сама по себе еще не вся проблема. Дело в том, что темпы прироста населения у тюркоязычных народов сейчас значительно выше, чем у народов славянских. Уже сегодня неславянское население составляет большинство. Если же принять во внимание, что люди из Средней Азии и Закавказья оказывают своим соплеменникам всемерную поддержку и при устройстве на работу, и в продвижении по службе, и при получении более высокой квалификации, образуя таким образом целые национальные кланы, — то здесь, казалось бы, и можно говорить об "обратной колонизации" России... Не размоет ли этот поток то, что до сих пор устояло под натиском коммунистической доктрины? Не сохраняя собственные национальные традиции, не поглотит ли "новая Орда" и те христианские нравственные устои, которыми мы-то держимся?
А как это скажется на составе правящих страной органов?
Не надо ли связать беды сталинизма с тем, что Сталин — грузин, которому чужда и ненавистна была жизнь русских крестьян, составлявших в ту пору большинство населения? А теперь, когда русских меньшинство, не страшнее ли возвышение азербайджанца Алиева? Да и не один там такой Алиев.
И, наконец, не скажется ли эта демографическая ситуация на составе армии — и если да, то как скажется, с какими последствиями для обороноспособности и нравственного духа войск? Хорошо известно, что в качестве лагерной охраны и для подавления волнений власти наиболее охотно используют солдат-нацменов. И понятно: этим солдатам русские, славяне вообще, прибалтийцы — не свои, чужие. В карательном усердии всегда проявляется та неприязнь, которая за два столетия накопилась к русским колонизаторам — и к прежним, и к нынешним...
Столь широкие нравственные последствия миграционных процессов никак не исследуются социологами — да и материала нет для таких исследований, поскольку чрезвычайно слабо исследуется и сама миграция. Тут можно только строить гипотезы. И вот на уровне гипотезы, догадки я и выскажу одну мысль...
Может, все-таки не так трагичны последствия миграции?
Дело в том, что этот мощный, почти эпохальный демографический процесс как-то очень слабо заметен в нашей обыденной повседневной жизни. Иногда лишь фамилия заставляет вспомнить о национальности — а в поведении, в своих оценках все мы мало отличаемся друг от друга. В чем дело? Может быть, демографические процессы можно и нужно рассмотреть как-то еще и по-иному?
Как известно, в дореволюционной русской статистике не было группировки по национальному признаку в чистом виде. Население группировалось по признаку вероисповедания, и этот признак был более важен, чем национальная принадлежность: понятно, что именно вероисповедание, то есть следование той или иной религиозной и исторической культурной и нравственной традиции, в большей степени определяет общественный характер личности, чем "родство по крови"... А может быть, и сегодня рассматривать структуру населения страны по национальности и по вероисповеданию?
Могут возразить, что в наше время религиозное самосознание большинства настолько слабо, что люди попросту не задумываются о религиозной принадлежности или вовсе считают себя атеистами. Но ведь речь-то идет о вероисповедании как о системообразующем признаке того или иного типа культурной и нравственной традиции. Кто же сможет отрицать, что русская, грузинская или эстонская национальная культура — христианская по своим принципам? А если так, то сами демографические процессы увидятся по-иному: мы увидим, скажем, что в общей структуре населения христиан — значительно больше половины.
Далее. Люди тюркских национальностей, попадая в славянские республики, редко сохраняют свои религиозные и культурные традиции. Но вообще без традиций жить нельзя. Даже считая себя атеистом, человек в своей обыденной жизни придерживается определенных культурных и нравственных норм, которые связаны с нормами той или иной религиозной морали, — никаких других норм не существует и существовать попросту не может... Но если так, то не следует ли нам вместе с проблемой "тюркизации" славянского населения (к слову, и без того сильно "тюркизованного" шесть столетий назад) обсуждать и проблему х р и с т и а н и з а ц и и мусульманских народов? И в то же время вряд ли сегодня можно всерьез говорить о возможности мусульманского культурного или религиозного влияния на русских, украинцев, латышей...
Я еще раз хочу оговориться, что у меня нет материала для конкретного анализа. Здесь только догадка... Но если мы согласимся, что, оседая в русскоязычных городах и поселках, узбеки и казахи, корейцы и буряты принимают христианские принципы общественного поведения, то само собой разумеется, что и характер их сопротивления коммунистической доктрине ничем не отличается от всего, о чем мы говорили, рассматривая опыт русского, христианского общества.
Человек может принять иную, чем у его предков, национальную культурную и нравственную традицию, но он не может остаться вообще без традиций, без общества, без истории. А коли так, то он всегда будет чувствовать себя в оппозиции к доктрине, которая стремится эту традицию подавить, стремится подавить созданную этой традицией личность.
Что же до разговоров о будущем р у с с к и х как нации или о будущем славянских наций вообще, то будущее это и решается во взаимоотношениях общества и доктрины, личности и доктрины, исторической традиции и доктрины. Здесь все причины. А демографические процессы — лишь следствия. Это и без всяких догадок так же ясно, как и то, что сталинизм был формой коммунистической диктатуры, а не грузинским владычеством. Национальный флер здесь немного решает...
Здесь нам пришло время расстаться с одним широко распространенным заблуждением. Принято думать, что идеологическое давление на нас имеет наступательный характер, "воспитательный", что правящий аппарат стремится всех до единого сделать заинтересованными, активными единомышленниками.
Заблуждение это специально поддерживается: "Партия считает главным в идеологической работе на современном этапе — воспитание всех трудящихся в духе высокой идейности и преданности коммунизму..." — сказано в "Программе КПСС". Но все это пустяки. На современном-то как раз этапе государственная идеология имеет не наступательный, а консервативный, о х р а н и т е л ь н ы й характер. О повальном "воспитании", об императивном внедрении коммунистических идей в душу всех и каждого сейчас вспоминают разве только самые твердолобые теоретики, да и тех сразу же одергивают прагматики-функционеры: что есть, в горсти бы удержать — а за большее не хватайся!
В начале 70-х годов из пропагандистского лексикона велено было убрать зажигательные призывы "уже завтра" вступить в коммунизм и было провозглашено, что нынешний, "развитой" социализм — надолго. Кавалерийская атака на духовный мир человека, продолжавшаяся пять десятилетий — провалилась! Здравые представления о жизни поколебать не удалось.
Что же теперь — переход от атаки к планомерной осаде?
Может, кто-то там, наверху, так и думает, но мы-то знаем: обманывается! То, что с маху не удалось нам в душу всадить, теперь с годами не вотрешь, — напротив, ежедневная жизнь общества постепенно всю ложь выталкивает наружу, делает ее очевидной... Нет, не атака, не осада, а, скорее, переход к обороне, и это едва ли не самый существенный факт нашей современной жизни. От кого обороняются? Да от нас же.
Мы — слепые, это так! Мы не знаем названий многим очевидным истинам — их стерла пропаганда, — это так! Во многих случаях нам приходится заново, каждому в одиночку искать путь к здравому смыслу — это так! Но мы находим этот путь и восстанавливаем истинные значения событий, явлений, истину самой жизни... А слова "теории", даже силой оттиснутые в сознании, остаются пустыми и мертвыми звучаниями — это не наше, чужое, постороннее.
И хотя пропагандистский туман все еще плотной полосой закрывает мир от нашего взгляда, он не может, одурманив, заставить жить ради коммунистической доктрины, как мечталось партийным идеологам в 20-30-х годах, — мы этот туман в душу не пускаем... Да они теперь и не лезут — в душу-то, отчаялись.
Пропаганда сегодня — лишь р а з д е л и т е л ь н а я полоса, охранительная завеса, призванная локализовать общественное мнение, а т о м и з и р о в а т ь его. Она отделяет дозволенное от запретного — словесная граница, за которую не разрешается заходить сознанию советского человека: знай себя, и будет с тебя! Вы можете иметь любое мнение о советской реальности — это ваше интимное дело. Вы можете даже на кухне у друзей смело высказываться против существующих порядков... Но если вы трезво и сознательно сделаете публичное заявление — все! Вы перешли границу. Публично изъясняться о политике можно только теми словами, какие напечатаны в газетах или произносятся по телевидению...
Вы можете торговать на базаре, шабашничать, выполнять "левые" заказы, брать взятки или давать их, выписывать липовые наряды или получать по ним; производить машины, которые на другой день сломаются, или колбасу, которую люди вынуждены будут выбросить, как только принесут домой — и все это сойдет вам с рук... Но если вы публично заявите, что не желаете участвовать в собачьей комедии "плановой" экономики, — вы опять перешли границу. Вами займутся...
Публичное заявление — это вызов, это объявление войны, это обращение к единомышленникам.Публичное заявление — уже политическая оппозиция. В сознании каждого из нас бытует как бы два мнения — наше собственное, здравое, порожденное опытом жизни и историческим опытом народа, а потому оппозиционное доктрине; и другое — вложенное пропагандой официальное мнение, доктрине соответствующее и даже доктрину защищающее. Первое — для соотнесения с совестью, чтобы себя в жизни не потерять; второе — для публичных высказываний, для подтверждения своей лояльности, чтобы тебя, не дай Бог, в оппозиционности не заподозрили. И такая двойственность нашего сознания сегодня, кажется, вполне устраивает доктрину. И мы живы — и доктрина в безопасности...
Мы в плену: нас не хотят переделывать (не могут, не даемся, а то бы захотели), но и нам доктрина ничего не уступит, ни во что вмешаться не даст. И то по себе, и это собою... Люди правящего аппарата прекрасно понимают, что 99,99% — "за" на каждых выборах свидетельствуют не о единодушной поддержке — такого единодушия среди живых людей в принципе не бывает, даже и среди сотни истинных единомышленников всегда найдутся двое (2%) сомневающихся, — скорее, эти проценты говорят о мертвенном равнодушии миллионов к политическому ритуалу однопартийных "выборов". Но в том-то и весь фокус, что равнодушие устраивает наших руководителей — ничего иного им и не нужно!
Слова о том, что-де "заинтересованность в общем деле... сопоставление мнений... повышение общественно-политической активности — в этом суть советской демократии" — все это пустяки! Суть в обратном: никакая заинтересованная поддержка им не нужна. Заинтересованная поддержка миллионов о б я з ы в а е т: поддержку надо постоянно заслуживать, поддержки можно лишиться, а потому рассчитывать на поддержку — дело опасное.
(В прежние времена за анекдоты отпускали срок. Теперь иначе. Мою соседку, работающую техническим сотрудником в Союзе писателей, вызвал "для беседы" мелкий чин КГБ, курирующий эту писательскую организацию (а мы знаем: каждое советское учреждение, каждое предприятие имеет с в о е г о куратора в КГБ). Моя соседка, человек прямой, еще не выслушав, что от нее хотят, прямо и заявила, что люди, которые приходят к ней платить взносы (а собирать взносы — ее работа), никаких антисоветских разговоров с ней не ведут, анекдотов не рассказывают. Кагебешник поморщился: "Да вы между собой о чем хотите разговаривайте..." Их не это интересует. Сейчас их интересует только организационная оппозиция, только широковещательный протест. Пока мы все сами по себе, пока общество а то м и з и р о в а н о — им не страшно.)
Искать поддержки общества — значит, з а в и с е т ь от общественного мнения. Но если доктрина хотя бы в малом будет зависеть от свободно проявленного общественного мнения, от общественной самодеятельности, — ее ждет поражение. Сила общества и сила коммунистической доктрины настолько противоположно направлены, что, дай обществу хоть в малом проявить себя без запрета — не то, что при свободных выборах, а хотя бы в клубе самодеятельной песни, хотя бы в добровольном обществе борьбы с алкоголизмом, — как в эту щель мгновенно хлынет такая сила, что и государственные порядки зашатаются, если вообще устоят.
Сегодня разреши трем процентам проголосовать "против" — завтра так же "против" и тридцать процентов проголосуют; сегодня оставь без присмотра клуб молодежной песни — завтра из него оппозиционная партия вырастет (такие хлопоты уже доставил властям Московский клуб песни) Нет, нельзя! Никакой инициативы, никакой заинтересованности, никакой поддержки — не надо!
Наше мнение никого не интересует — ни "за", ни "против". Лучше, чтобы у нас вообще не было никакого мнения. Ни мнения, ни сомнения. Наше полное равнодушие — вот что больше всего устраивает сегодня наших правителей. Но поскольку мы не равнодушны и не можем быть равнодушны, когда дело идет о нашей судьбе, о судьбе страны и общества, то им надо, чтобы мы хотя бы молчали.
Чем глубже общество осознает свою оппозицию, тем опаснее доктрине выраженное мнение. Еще во времена вторжения в Чехословакию в 1968 году с нами играли, и на собраниях — под бдительным взглядом — из президиума запрашивали нашего одобрения: надо-де помочь братскому народу. "Надо, — отвечали мы вяло и потерянно. — Надо".
Но теперь, когда вторглись в Афганистан, нам ни слова. Теперь уже наше мнение запрашивать не решаются. Теперь боятся — открытых слез, явной ненависти, широкого протеста... Теперь им даже и не видимость поддержки нужна, а только наше молчание и наша покорность.
Мы живем, но мы живем в плену. Мы здраво осознаем нашу обыденную жизнь, но даже и обыденной-то жизнью так же здраво распорядиться не можем, не говоря уж о жизни общественно-политической или о международной политике, — даже и нашей-то обыденной жизнью распоряжается кто-то посторонний. И мы настолько к этому привыкли, что нас даже не очень интересует, кто же это нашей жизнью-то распоряжается, кто он — этот п о с т о р о н н и й ? Знаем только, чувствуем, что мы для этой силы — нечто вроде питательной среды. Знаем только, чувствуем, что это — п о с т о р о н н я я нам сила. Оставим в покое людей: люди слабы — идеи всесильны. Люди для идей — лишь среда бытования. Тот п о с т о р о н н и й , кто держит нас за глотку, кто присвоил себе ч р е з в ы ч а й н о е п р а в о распоряжаться жизнью и судьбой общества, кто создал и вооружил этим правом партаппарат, кто отнял у истории и присвоил себе самое понятие "государство", этот п о с т о р о н н и й — ИДЕЯ, та же самая идея отрицания, которая всегда и во все времена давала силу и убийце и революционеру. Все, конечно, знают, что у этой идеи есть и частное имя: "теория научного коммунизма".
Тот факт, что вы можете на кухне у друзей рассказать анекдот про Андропова, и вам сойдет с рук; тот факт, что секретарь райкома ни слову не верит из того, что он сам же произносит перед людьми; тот факт, что поутихли призывы построить коммунизм уже при жизни нынешнего поколения — все эти и многие подобные факты расцениваются иногда как поражение ИДЕИ. И поговаривают уже, и поговаривают всерьез, о некоей д е и д е о л о г и з а ц и и советской системы. Говорят уже, и говорят уверенно, что лишь развращенность партаппарата властью мешает здравым переменам в нашей жизни. Считают уже, считают убежденно, что все слова из идеологического лексикона — "развитой социализм", "коммунистическое будущее" и т.д. — стали теперь чем-то вроде пустой оболочки, которая пока, до поры до времени, покрывает разваливающиеся принципы, — но дунет ветер истории, покров слетит, и все увидят, что никакого социализма нет как нет, а есть лишь развратный и слабый Рим времен позднего упадка.
Да, люди слабы, но идеи-то всесильны... Деидеологизация — пустое понятие. Пока отрицается общественное мнение и общественная воля, пока жив сам п р и н ц и п о т р и ц а н и я — до тех пор социализм есть социализм — "первая стадия коммунизма"... А принцип — нет, не ветшает.
Но многим со стороны видится иначе. У остроумного французского советолога А.Безансона читаем: "До прихода к власти партия большевиков скреплялась идеями. Соответственно, захватив власть, она установила господство и д е о к р а т и и. Но по мере отхода "действительной" реальности от реальности выдуманной, идеи лишались своего содержания и от них оставалась лишь словесная оболочка. Эволюция режима шла к логократии.
Л о г о к р а т и я обеспечивает еще более полную и незамутненную связность и последовательность системы, чем идеократия. Ей не нужна вера. Она составляет некое единство поступков, поведения, отношений. Поколебать ее не может ничто: ни снаружи, ибо мешает полиция, — ни изнутри, ибо индивидуальный внутренний мир просто отключен от системы.Все по-своему уходят в себя, в свою личную жизнь, и только руководители вынуждены говорить с семьей на языке партийных собраний.
Пустота, на которой стоит идеология, — залог спокойствия, это так, но она же и причина ненадежности всей структуры. Пока еще идеология сохраняет свою непрерывную и гладкую поверхность, но каждую прореху становится все труднее чинить...Ткань еще держится, за ней еще тщательно ухаживают, но она уже сильно протерлась, обтрепалась, истончилась",* (Безансон А. Краткий трактат по советологии. "Вестник РХД'', №118, с.189-190.)
Здесь каждая мысль скорее весело легка, чем верна. Мы знаем, что Брежнев прекрасно умел говорить со своей семьей на языке черного рынка бриллиантов... Но главное-то, что никогда, ни в какое время коммунистическая ИДЕЯ не лишалась своего о с н о в н о г о содержания, которое заключается не в демагогических посулах благоденствия в "реальности выдуманной", но в п р и н ц и п е о т р и ц а н и я действительной реальности (и прежде всего — общества, нас всех) как значимого фактора политики. И принцип этот ничуть не протерся, не обтрепался, не истончился с октября 1917 года. И сегодня еще достаточно верующих в него или, по крайней мере, доверяющих ему — доверяющих насилию, сознательно служащих насилию.
Мы говорим, что опора власти — циники. Но в сегодняшнем значении ц и н и к — это не тот, кто ни во что не верит. Циник верит в насилие, хотя и знает, что насилие — зло. Циник сознательно доверяется злу.
Многое изменилось и продолжает меняться у нас в стране десятилетие за десятилетием. Но незыблемо остается одно — в о з м о ж н о с т ь насилия над общественным мнением или даже о т р и ц а н и е общественного мнения.
Да, вы сегодня свободно можете высказаться на кухне у друзей... но завтра люди Андропова проведут два-три показательных процесса и "отпустят срока" за подобные беседы, и вы замолчите не только что на чужой кухне, но и в собственной постели. И не надо никаких новых законов вводить — хватит и тех, что есть, — их никто не отменял с тридцать седьмого года. Главное, что о т р и ц а е т с я ваше право иметь мнение... Социализм есть социализм.
Да, у нас в ушах тишина: уже несколько лет никто не требует экстренно вступить в "коммунистическое будущее"... Но ведь это же так просто! Сегодня молчат, а завтра построят нас в ряды, ударят в барабаны — и айда в коммунизм или на трудовой фронт, или просто на фронт — это уж куда скажут. И опять-таки не надо никаких новых законов — хватит и тех, что есть. Главное, что ваша воля — о т р и ц а е т с я . . .
Социализм есть социализм.
Чем же мерить деидеологизацию? Цинизмом партаппарата? А когда было иначе? Их бескорыстная преданность — это из романов соцреализма. А на самом-то деле от первых дней советской власти они всегда и ели, и пили, и жили лучше других, — тем только да еще соблазном власти привлекая новые кадры. Не надо преувеличивать силу партаппарата. Они лишь нанятые слуги п о с т о р о н н е г о. Посадите завтра весь партаппарат в лагерь, а лагерников сделайте партаппаратчиками (если согласятся; а многие — согласятся и соглашались уже!) — и ничего не изменится. Замените завтра коллегию политбюро новым Сталиным или, напротив, расширьте коллегиальность — и тоже ничего не изменится. Социализм не зависит от количества верховных правителей. (Да мы и не знаем никогда, сколько их там и кто именно реально правит, а сколько иных — для видимости)...
Нет, нас не живые люди в плену держат — с живыми мы давно договорились бы, живая кость мясом обрастает... Но мы в плену у мертвой силы, у мертвой ИДЕИ. Законы социализма как "первой стадии коммунизма" даны в т е о р и и, а "теория коммунизма" к жизни никакого отношения не имеет и жизнью не корректируется. Вместе с тем известно: теория должна быть непротиворечива, иначе она теряет свою силу. Она, как глухая стена вокруг зоны, — если в ней хоть калитка не охраняется, она и вся не нужна... Какая уж тут деидеологизация!
Нет, та мертвая сила, которая на нас сверху давит, меньше не стала. ИДЕЯ, принцип — и не могут быть больше или меньше. ИДЕЯ осталась все та же, что была и в 1917, и в двадцатые, и в тридцатые, и во все последующие годы — это о т р и ц а н и е нашего права распоряжаться собственной судьбой, отрицание здравого смысла.
ИДЕЯ не изменилась — изменились мы. Мы-то ее давление иначе воспринимаем. Мы все яснее понимаем ее как чуждую, п о с т о р о н н ю ю силу. Мы все более сознательно сопротивляемся насилию.
Похоже, что к моменту смерти Брежнева генеральное наступление коммунистической идеологии на личность человека было остановлено. Здравый смысл общества преодолеть не удалось. С ним пришлось мириться. Наступил как бы момент с т а г н а ц и и . . . Надолго ли?
Момент стагнации вовсе не обозначает прекращения процесса или изменение его содержания. Среди теоретиков-коммунистов идут оживленные дебаты о том, можно ли называть "научным коммунизмом" те принципы, которые заложены в основу правящей у нас доктрины. Сторонники "социализма с человеческим лицом", "еврокоммунизма" и прочих школ и направлений, не согласных с советскими аппаратчиками в трактовке основополагающих работ, ссылаются на то, что у Маркса идея постоянно развивалась, и "Капитал" уже дает о ней иное представление, чем ранние работы... Все это пустяки. Именно Маркс написал "Манифест коммунистической партии", именно Маркс провозгласил ч р е з в ы ч а й н о е п р а в о одной лишь части общества (класса) на волевое или, чтобы быть точным, " д е с п о т и ч е с к о е " вмешательство в естественный исторический процесс, — провозгласил и нигде и никогда не отрекся от этой изначально кровавой идеи.
"Коммунисты, следовательно, на практике являются самой решительной, всегда побуждающей к движению вперед частью рабочих партий всех стран, а в теоретическом отношении у них перед остальной массой пролетариата преимущество в понимании условий, хода и общих результатов пролетарского движения". ("Манифест коммунистической партии", раздел 11). Но разве не эта идея положена в основу правящей у нас доктрины? Разве не этим "преимуществом" партаппарат объясняет свою политику? А если так, то или это — коммунистическая ИДЕЯ... или "Манифест коммунистической партии" — не коммунистический документ.
Думается, что те, кто желает отмежеваться от советской доктрины, должны бы начать с того, чтобы отмежеваться от политического понятия к о м м у н и з м . Так было бы честнее, чем отмывать это понятие от постоянно выступающей на нем крови...
О п о б е д е здравого смысла говорить пока не приходится. Стагнация советской системы значит только, что яростное давление доктрины теперь не дает прежнего эффекта, а противодействие здравого смысла обрело зрелые формы, проявило себя как решающий фактор истории. Более того, стало ясно, что противодействие здравого смысла и есть с о д е р ж а н и е исторического процесса в России в последние шестьдесят пять лет. А раз так, то судьба страны, судьба народа зависит от соотношения противоборствующих сил или, попросту говоря, от того, чья сила возьмет верх. Чья сила проявит себя как с у б ь е к т исторического процесса в России? Весы истории качнутся — куда? Куда они вообще могут качнуться? Какая тенденция победит: стремление к военизации или дальнейшее развитие свободных общественных (в широком смысле слова) отношений? Давление доктрины или противодействие здравого смысла? Идея отрицания или идея жизни? Общество или п о с т о р о н н и й ?
Сегодня, кажется, большинство специалистов склонны рассматривать историю именно как процесс. Причем процесс, так или иначе обусловленный в о л е й. Чья воля и как проявляется в историческом процессе — это, по сути, и составляет предмет всех теоретических споров (воля личности, воля народа, воля партии как народного авангарда и т.д.). А коли так, то многое прояснится, если для удобства анализа мы воспользуемся понятиями с у б ъ е к т и о б ъ е к т исторического процесса — хотя бы для того, чтобы в нашем сознании разделить волевой источник действия и предмет, формируемый действием.
Вся история коммунистического государства есть история борьбы идеологической доктрины против здравого смысла народа, против его исторического опыта. И пока общество живо, прямое подавление здравого смысла и будет основной заботой правящего аппарата, а все остальные заботы — побочные (в том числе и уровень жизни, и состояние морали, и развитие культуры).
В предыдущей главе я утверждал, что люди партаппарата — лишь часть общества, порабощенного чуждой ИДЕЕЙ. Это справедливо, пока мы говорим о борьбе идей, о борьбе "теории научного коммунизма" со здравым смыслом общества. Но здесь, когда речь заходит о конкретной политике и когда нас интересует политическая структура общества, мы вправе и даже обязаны противопоставить партаппарат всему обществу в целом. Партаппарат — политическое орудие ИДЕИ. В политической жизни партаппарат выполняет роль персонификации ИДЕИ и в этом качестве противостоит обществу, здравому смыслу (а в конце концов и собственной человеческой сущности)…
Запреты и ограничения сдерживают сильнейшее к о н т р д а в л е н и е здравого смысла — настолько сильное, что если хотя бы щель появится в этой стене, то уж не соединишь — пойдет стена ломаться и крошиться до тех пор, пока и вовсе не размоет ее народная сила. Вот главная забота партаппарата: сохранить целостность стены, а для этого раздробить, а т о м и з и р о в а т ь общественное мнение, не допустить, чтобы раздробленное стихийное сопротивление общества собралось бы в одном месте, ударило бы в одном направлении. Боятся — и не без оснований! — что стена не выдержит.
Западные наблюдатели любили называть Брежнева консервативным политиком — он, может быть, и не хотел бы им быть, да куда деваться, если любое послабление запретов в любой сфере жизни (мы уже вспоминали клуб любителей песен под гитару) грозит возникновением оппозиции. А сами положительные принципы власти так слабы, так неубедительны, что любая, даже самая слабая оппозиция может иметь для власти роковые последствия. Что тут делать?
Главные политические усилия коммунистического аппарата направлены на то, чтобы лишить общественные силы какого бы то ни было е д и н с т в а , не допустить не только организации, но хотя бы даже о с о з н а н и я возможности единого фронта сопротивления... Современная политика партаппарата — политика охранительная. В этом смысле и политику Андропова нетрудно предсказать: и его главные политические усилия будут направлены на то, чтобы и впредь лишить общественные силы какой бы то ни было возможности единства, и впредь не допускать создания какого бы то ни было е д и н о г о ф р о н т а сопротивления в какой бы то ни было сфере общественной жизни — и прежде всего в экономике, где контрдавление общества особенно сильно.
Такая жестокая заданность политики, понятно, сильно ограничивает возможности властей. Ну вот, кажется, почему бы не ослабить экономические запреты? Ведь если приусадебные (рыночные) хозяйства, где обрабатывается не более пяти сотых всех посевных площадей, кормят едва ли не половину всего населения страны, то дай им хотя бы 30 процентов земли — и все будут сыты... Да, но зачем тогда нужны будут колхозы и совхозы, обрабатывающие остальные 70 процентов, — а вместе с ними зачем нужен и партаппарат, ими руководящий?
Нет, нельзя! Разреши всего только легальные рыночные отношения, и образуется ф р о н т экономической оппозиции — широкая брешь в плотине, — а напор общества такой, что и саму плотину размоет и унесет.
Начиная свою деятельность в качестве руководителя страны, Андропов в первой же своей речи заявил: "В общем, товарищи, в народном хозяйстве много назревших задач. У меня, разумеется, нет готовых рецептов их решения"... Столь скромное и сдержанное вступление восхитило многих наблюдателей и заставило говорить о прагматической трезвости нового руководителя. Размечтались! Нет, дорогие друзья, у Андропова есть готовые и вполне определенные рецепты решения всех возникающих проблем — и рецепты эти четко и недвусмысленно изложены в той же речи. Посмотрим внимательно.
Вот готовый и хорошо проверенный рецепт п р о т и в хозяйственной самостоятельности, цитирую: "В последнее время немало говорят о том, что надо расширить самостоятельность объединений и предприятий, колхозов и совхозов. Думается, что настала пора для того, чтобы практически подойти к решению этого вопроса. На этот счет даны поручения Совмину и Госплану. Действовать тут надо осмотрительно, провести, если нужно, эксперимент, взвесить, учесть и опыт братских стран. Расширение самостоятельности должно во всех случаях сочетаться с ростом ответственности, заботой об общенародных интересах".
Вот как: осмотрительно... эксперименты... "общенародные интересы". Словно сегодня только впервые произнесено вслух: с а м о с т о я т е л ь н о с т ь ! Словно не осматриваются и не экспериментируют уже двадцать лет — со времени XXII съезда партии, со времени разговоров об экономической реформе. Осматриваются и экспериментируют — и ни с места — почему? Да потому, что страшно! Да потому, что всякая самостоятельность — хоть предприятия, хоть колхоза, хоть человека — есть свобода от всепроникающего давления правящей доктрины. Да потому, что в с я к а я экономическая самостоятельность есть угроза создания экономической о п п о з и ц и и. Да потому, что не общенародные интересы заботят партийных руководителей, — а то бы давно свободное рыночное хозяйство, здравая хозяйственная хватка народа решили бы все экономические проблемы страны, — а заботят их одни только интересы сохранения безраздельной власти — и только эти интересы!
Опыт истории показывает: дай обществу хотя бы частичную самостоятельность, и здравым смыслом под угрозу ставится всеобщая власть партруководства, а с ней и всеобщая власть теоретической ИДЕИ: в обществе немедленно оформляется ф р о н т о п п о з и ц и и, фронт здравого смысла. Этот опыт хорошо усвоен партийными идеологами и функционерами. Такой фронт экономической оппозиции был результатом нэпа в двадцатых годах. Именно усилившаяся оппозиция народа потребовала от властей решительных действий: административного зажима частного сектора в промышленности и насильной коллективизации в деревне. И то и другое резко снизило уровень жизни в стране, но значительно укрепило политическую власть партийных чиновников, укрепило позиции коммунистической доктрины в ее борьбе с обществом.
Партийное руководство учится у истории: больше уже никогда власти не рисковали отменить или хотя бы ослабить систему экономических ограничений до уровня нэпа. Идеологи запомнили: л ю б а я самостоятельность создает оппозицию. Спустя тридцать лет хрущевская "оттепель" еще раз подтвердила этот принцип, в другой, правда, сфере: политический и экономический кризис требовал от руководства хотя бы частично р а з р е ш и т ь общественное осуждение методов политического террора времен Сталина... и сразу же в обществе духовно оформился ф р о н т оппозиции всему режиму в целом. Он не был оформлен организационно, но возник стихийно и существует по сей день как тенденция наглядно выразить общественное мнение, противопоставить его коммунистической идеологии. С этим фронтом не удалось справиться Брежневу, хотя в последние годы все организованные или хотя бы персонифицированные формы оппозиции старательно подавлялись. Этот фронт продолжает жить и по сей день, он являет собой как бы н о в ы й этап того широкого и никогда не прекращавшегося общественного противодействия, которое и составляет содержание исторического процесса у нас в стране в последние шестьдесят пять лет. Именно с этой тенденцией — и в первую очередь с ней! — и предстоит считаться администрации Андропова при разработке своей политики.
С этой тенденцией они и считаются, никогда ее из внимания не упускают. Самостоятельность будут "взвешивать и осматривать" и в конце концов никакой самостоятельности не разрешат, а вот новое закручивание дисциплинарных гаек, новые дисциплинарные запреты — это сразу, это без экспериментов, это рецепт проверенный: "Следует решительнее повести борьбу против любых нарушений партийной, государственной и трудовой дисциплины…. Уверен, что в этом мы встретим полную поддержку партийных и профсоюзных организаций, поддержку всех советских людей. (Аплодисменты) ".
Смешно сказать: собственную самостоятельность советские люди не поддержат, — тут нужны эксперименты, — а зажим дисциплинарных гаек — это поймут и радостно поддержат… Но ведь административные меры не помогают решить э к о н о м и ч е с к и е проблемы. А что поможет? Правильно ли, что после смерти Брежнева первое, что делают, — в политбюро вводят Алиева, кагебешника с двадцатипятилетним стажем, и назначают его первым заместителем председателя совета министров. Он поможет решить проблемы? Какие и как? А вдруг и поможет? Не будем скидывать Алиева со счетов. Администрация Андропова-Алиева стоит перед необходимостью выбора: или окончательно подавить сопротивление общества, или найти пути к сотрудничеству с обществом.
Подавить? Но как? Уничтожить физически? Иначе не подавишь. Сотрудничать? Но где? В экономике? Нет, в экономике интересы партаппарата и общества прямо противоположны и непримиримы: обществу нужна экономика, удовлетворяющая его материальные потребности, а партаппарату нужна экономическая система, обеспечивающая его политическую власть.
Сотрудничать в политике? Уж тут-то и вовсе, какое же может быть сотрудничество между насильником и его жертвой? Но, может быть, возможно и сотрудничать, и подавлять? Может быть, возможно пойти на частный компромисс, поделить "зоны интересов"? Ведь сытая лошадь лучше несет ездока. Может быть, несколько отпустить запреты в экономической сфере — и при этом максимально "закрутить гайки" в сфере политической?
Возможно, что возвышение Алиева с его опытом работы в КГБ и аналогичный опыт самого генсека предполагают все-таки создание в экономике определенной "зоны свободы", но при одновременном резком усилении идеологического, политического и прямого репрессивного давления на общество, на личность. Освободить рынок, допустить возникновение экономической оппозиции, но парализовать страхом ее политическое влияние. Начать кампанию широкого террора, скажем, вплоть до публичных устрашающих казней. Провести некую фашизацию социализма.
Возможность более широких рыночных отношений в социалистическом государстве при наличии мощной политической или военной контрсилы подтверждается "венгерской моделью". Сумели же там найти, казалось бы, оптимальное соотношение между планом и рынком и живут небедно... Венгрия вообще может хоть и вовсе отказаться от плана и вести нормальное рыночное хозяйство, а, если оно станет угрожать власти, на это есть сила советских танков… Угроза советских танков парализует политическое влияние экономической оппозиции в Венгрии.
Более того, до известной степени можно даже и политическую оппозицию допустить в "братских странах". Не страшно. Лишь бы вовремя остановить процесс: Польша может два года с "Солидарностью" баловаться, — а станут профсоюзы угрожать власти (или покажется, что угрожают), и на это силы советских танков хватит; да еще и до танков не дошло, слава Богу!.. Но по нашим, российским, масштабам нынешних сил правящего аппарата недостаточно, чтобы безопасно разрешить у нас экономическую оппозицию. Если у нас в России сегодня разрешить неконтролируемый рыночный сектор, то разве его потом танками задавишь? И танки-то продадут и купят. Нет, тут нужны какие-то дополнительные ужесточения. Какие? Новый размах ГУЛага? "Культурная революция"? И тогда — еще один нэп?
Такая политическая модель — в том или ином воплощении — могла бы спасти экономику страны. Она тем более возможна, что и общество устало от экономического дефицита, и всякий компромисс в этом направлении был бы понят и принят... Но для реализации такой модели многого не хватает. И прежде всего нет идеи, которая хоть на время примирила бы общество с политическим тоталитаризмом, оправдала бы новый всплеск террора.
Новому повороту политики нужен лозунг. А лозунга-то и нет. Русские шовинистические идеи, прозвучи они в устах азербайджанца Алиева, будут не очень убедительны. Да и вообще многонациональная структура советского общества сильно затрудняет возгонку национальных страстей до уровня политики.
Где же искать лозунг — да еще и такой, чтобы он, понятно, не выходил из круга коммунистической идеологии? Без лозунга идеология — мертвый ритуал. Традиционные же лозунги, типа "Вперед, к победе коммунизма!" сегодня не работают — это лозунги наступательные, радикальные — они и хороши для наступательного применения идеологии, для политики подавления здравого смысла народа, но совершенно бессмысленны в ситуации застоя: ведь они подразумевают некое д в и ж е н и е, а мы — куда движемся?
Здесь нужен о х р а н и т е л ь н ы й лозунг. Здесь нужна новая, охранительная доктрина, которая позволила бы правящему аппарату, не рискуя властью, ослабить контроль над одними сферами жизни (скажем, контроль над экономикой), ужесточая его в других сферах (в политике, идеологии, культурной жизни). И надо сказать, что такой лозунг, такая доктрина давно уже исподволь подготавливаются... Но на чем они основаны? Что в принципе может хотя бы на время примирить насильника и жертву? Только одно: общая для обоих опасность извне, со стороны — лозунг "Родина в опасности!"
Здесь наши внутренние проблемы неизбежно смыкаются со внешней политикой. И это естественно: именно за счет внешней политики правящий аппарат получает возможность развязать руки в делах внутриполитических. Присмотримся к внешнеполитическим принципам социалистического государства — не к тем пропагандистским заявлениям о миролюбии, которыми заполнены страницы советских газет, а к реальной подоплеке международных событий последних десятилетий.
Во внешней политике партаппарат руководствуется все тем же фундаментальным принципом, все той же ИДЕЕЙ отрицания, согласно которой в любой стране меньшинство населения, "авангард", вооруженный "передовой теорией" (и чехословацкими втоматами) имеет чрезвычайное право диктовать свою политическую волю всему обществу в целом. Интернациональный долг повелевает советским руководителям повсеместно поддерживать стремление коммунистов к захвату власти. Отсюда следуют и внешнеполитические цели нашего государства.
Подавить общественное мнение, подавить живой опыт истории — единая задача коммунистического аппарата и во внутренней, и во внешней политике. И при этом разобщить силы здравого смысла, поставить перед ними барьеры, запреты, целые армии.
Такова простая схема...
Между тем советскому общественному мнению, которое есть самая близкая и потому самая опасная сила мирового здравого смысла, предъявляется лишь последнее звено цепочки, лишь финальная конфронтация: США против СССР. Враг угрожает Родине. Причем природа этой конфронтации советскому человеку совершенно не ясна — почему они нам угрожают? И поскольку никто из нас не может предположить, что мы стремимся захватить Америку, остается полагать, что это Америка стремится на нас напасть — вон какую военную силу выставили! — и спасибо нашему правительству, что ответная сила не слабее, а даже и посильнее... О том же, что мы защищаем не Родину, а коммунистические режимы каких-нибудь там Душ Сантуша или Менгисто Хайле Мариама от их народов — об этом советский человек и не догадывается. У нас один враг — США. И мы ему не уступим!
Опасность войны становится основой политической доктрины. Сильнее и не придумать аргумента в пользу правящей силы, в пользу чрезвычайного правопорядка, в пользу сохранения внутриполитическго статуса кво — или даже в пользу ужесточения внутренней политики.
Родина в опасности! Время ли тут говорить о либеральных реформах? Мысль о социально-экономическом движении, развитии, изменении отодвигается на второй план. Еще до войны страна начинает жить по законам военного времени. Еще без войны все измеряется войной, все о п р а в д ы в а е т с я войной.
Современного советского человека одуряют, охмуряют военной опасностью; проблемы внешней политики — в их интерпретации всякими Зориными, Жуковыми, Зубковыми, несть им числа и сметы — навязываются ему повсеместно и ежечасно, оттесняя на второй план факт отсутствия мяса и молока в магазинах. Вместо альтернативы жить х о р о ш о или жить п л о х о нам подсовывают иной выбор: жить или не жить.
Теми же методами охмуряется и мировое общественное мнение. Развертывая демагогическую кампанию "борьбы за мир", советские политики никогда и нигде не отказались от своего "права" вооруженной поддержки коммунистов любой страны, если те захватят власть. Да не то, что право — прямо-таки долг, "интернациональный долг"! Это значит, что любые 20-30 человек в любой стране имеют чрезвычайное право захватить власть и вызвать на помощь советские или кубинские войска, — а там говорите о разрядке и о правах человека сколько угодно. Используя в своих политических целях демократическую процедуру ("движение за мир") в Западных странах, советские политики никогда и нигде не отказывались и не откажутся от своего "права" заткнуть глотку любой демократии в любом уголке земного шара. И чем громче при этом будет болтовня о разрядке, тем лучше.
Тут идеология узурпирует понятие Родина, как ранее она узурпировала понятие г о с у д а р с т в о . Охранительная доктрина и лозунг "Отечество в опасности!" начинают полностью определять внутриполитическую ситуацию, а истинные интересы общества отодвигаются далеко на задний план. Так создается ложная ситуация "сотрудничества" общества с партаппаратом. Так создается возможность проводить л ю б у ю политику внутри страны. Так партаппарат, стесненный в обычных, мирных, условиях давлением общественного противодействия, теперь может или направить это противодействие в нужное русло и там его контролировать (в экономике), или подавить его физически (в политике, идеологии, культуре, религии, а может быть, и в той же экономике, если так будет удобнее).
Возможность политики еще не есть сама политика. Развязав себе руки для дальнейших действий, партаппарат не обязательно приступит к этим решительным действиям — по крайней мере, не обязательно приступит к ним немедленно. Сегодня еще и сама ситуация "сотрудничества" остается в области возможного — и на нее-то еще нужно решиться, и ее-то долгосрочные последствия нелегко предсказать и тем более трудно контролировать...
А какие могут быть последствия? Подумаем.
Очевидно, что "ситуация сотрудничества" построена на обмане. Но общественное мнение нельзя обмануть надолго — и уж, конечно же, нельзя обмануть навсегда. Даже в нашей з а к р ы т о й государственной системе, где на слово истины наложен запрет, истина неизбежно находит время и место проявить себя. И прежде всего она проявляется в нашей обыденной жизни.
Иное дело — обман в сфере внешнеполитической. Международные отношения — вне естественного опыта простого человека. Тут его мнение целиком и полностью формируется под воздействием средств массовой информации, — а в наших условиях — под воздействием коммунистической пропаганды. Тут возможен глубокий угар, который в обыденной жизни никак не проветришь, не выветришь... Страшно, если протрезвление наступит только после войны. А история человечества подсказывает, что именно так и происходит, когда общественное мнение формируется пропагандистской моноидеей (Наполеон, первая мировая война, Гитлер).
Все это, конечно, понимают советские политики. Хотят ли они войны? Вряд ли. Надо полагать, что они с большим удовольствием прибрали бы мир к рукам мирным путем или с помощью локальных войн, как это им и удавалось до сих пор (Вьетнам, Куба, Ангола и Эфиопия, Никарагуа и Афганистан), — это более надежно, чем рисковать и собственной жизнью, и собственной властью в случае глобальной войны.
И во внутренней политике они с большей охотой будут оперировать гипотетической опасностью войны, чем реальной опасностью военного поражения. Опасность — уже сила в пользу правящего аппарата. Опасность — уже инструмент воздействия на общественное мнение, инструмент запугивания общества. Опасность войны для нас — что-то вроде опасности наших танков для венгров и поляков — решающий аргумент в пользу сохранения существующих порядков.
У правящего аппарата в ближайшее время не будет необходимости прибегать к абсолютным крайностям в политике. Оппозиция общественного здравого смысла пока успешно локализована властями, и одна лишь очевидная возможность крайних мер успешно сдерживает ее дальнейшее развитие. Полоса стагнации пока всех устраивает, и потому в ближайшее время нас, может быть, ждет не столько "кровавый компромисс" (нэп плюс публичные казни "изменников"), сколько ужесточение того "серого террора", который начался еще при Брежневе — все новые и новые попытки правящего аппарата протолкнуть свою политическую волю в обход здравого смысла, избежать прямой и суровой конфронтации, которая со всей определенностью еще раз откроет, кто есть кто в коммунистической системе и кто чего добивается — еще раз откроет людоедскую сущность системы.
Военная же доктрина, ложная "ситуация сотрудничества" как политический прием — будут пока набирать силу и проходить серию частных апробаций, оставаясь, конечно, уже сегодня реальным инструментом нагнетания опасности... Но опасность, которая долго не реализуется, перестает пугать. Опасность надо все время освежать, нагнетать. А нагнетание военной опасности возможно лишь до определенных пределов, далее которых — война.
Нагнетание военной опасности необходимо коммунистическому аппарату еще по одной важной причине, значение которой выходит за рамки внутриполитические. Дело в том, что две главные силы, противостоящие коммунистической идеологии — мировое общественное мнение и здравый смысл советского общества — едины по своей природе, едины как в о п л о щ е н и е и с т о р и ч е с к о г о опыта ч е л о в е ч е с т в а . И осознание человечеством этого единства — самая страшная опасность для коммунистической диктатуры. А потому одна из главных ее внешнеполитических задач — эти две силы разобщить, столкнуть. Если этого не произойдет, если силы эти объединяться, то защитникам коммунистической доктрины придется туго...
Словом, как ни мять, ни валять, а в печь сажать. Сколько правящему аппарату ни лавировать, а выбор перед ним все тот же: или нагнетание военной опасности — и война, или настанет момент, когда здравый смысл общества заявит свои права на исторический процесс вопреки "чрезвычайному праву" коммунистического аппарата.
Название всего исследования обещает надежду, а пока ее нет, и не видно, где ее искать. Правящий аппарат бессилен положительно решить проблемы, стоящие перед государством... поскольку сами проблемы-то создаются властью партаппарата и коммунистической идеологии, — здесь порочный круг, и чтобы выйти из него, за дело должно взяться само общество — но как? Правящий аппарат — организованная сила: в его распоряжении весь государственный механизм... Какую же организацию должно противопоставить общество?
Одно дело — стихийное выражение общественного протеста в экономике, в культурной и духовной жизни; другое дело — изменение политической ориентации государства — может ли такое произойти стихийно? Одно дело — практический опыт прошлого, который живет и имеет силу, даже если он и не осмыслен теоретиками; другое дело — теоретическая программа на будущее, тщательно продуманная м о д е л ь будущего — ведь такая нам нужна? Одно дело — здравый смысл, другое — научная теория...
Есть у нас теория?
Есть у нас программа?
Есть у нас оппозиционная политическая партия?
Нет, нет и нет...
Более того, и не нужно ни первого, ни второго, ни третьего. Тут нам надо отрешиться от одного традиционного интеллигентского соблазна — от радикализма. Чуть проявилось недовольство в обществе, чуть пошло общественное брожение — и ну давай сразу создавать партию радикальных перемен, которая возглавит недовольные массы, которая переустроит жизнь, поведет народ... куда? К лучшему будущему? Так мы уже и так туда идем... К демократии? Но каким образом?
В наших условиях всякая радикальная политическая мечта предполагает одну из двух фантастических возможностей.
Возможность первая. Правящий аппарат и КГБ создают в стране условия для демократического переустройства, и тогда... Право, не хочется даже развлекаться, строя предположения, что могло бы быть тогда. Такие предположения антиисторичны. У правящего аппарата много раз бывали подходящие моменты, чтобы направить общество в сторону демократии — нэп, хрущевская "оттепель", "пражская весна", теперь польская "Солидарность" — и всякий раз дело оканчивалось не демократизацией, а усилением террора. Какие еще нужны доказательства невозможности подобного поворота событий?
Вторая возможность. Каким-то образом правящий аппарат силой отстраняется от власти (каким?! военное поражение? чумной мор? космическая катастрофа?). Но тут возникает целый ряд вопросов для тех, кто попытается взять власть в свои руки.
Таковы только некоторые вопросы, которые возникают при мысли о радикальных переменах в стране.
Слабость радикального политического мышления заключается уже в самих его методологических началах, в его несоотнесенности с общественным мнением. Лучше всего это видно на примере с а м о й радикальной из всех политических теорий — на коммунистической доктрине. И мы увидим, что этим она не отличается от любой другой радикальной теории.
Как марксизм относится к общественному мнению? Марксисты покажут нам десяток цитат "из основоположников", где те соглашаются, что эмпирический опыт, здравый смысл, общественное мнение — та благодатная почва, на которой расцвела их теория.
Но расцвела — и оторвалась...
Все знают, здравый смысл и теория — два различных уровня человеческого мышления. Но, по Марксу, здравый смысл и теория — и два различных уровня постижения истины. По Марксу, истина недоступна здравому смыслу — ему доступен лишь мир явлений, лишь мир видимости. И только научная теория проникает в мир сущностей, закономерностей и оттуда извлекает истину.
Но построить научную теорию, проникнуть в "мир сущностей" — значит абстрагироваться от реальной жизни, от мира явлений, что на нашем обыденном языке попросту означает п р е н е б р е ч ь теми или иными явлениями и жизнями, наплевать на них.
Марксизм смело п р е н е б р е г а е т . Теоретики школы исторического материализма утверждают, что они построили в с е о б щ у ю т е о р и ю , с помощью которой проникли в мир сущностей человеческой истории...
Но присмотримся и увидим, что они всего лишь п р е н е б р е г а ю т реальной историей человечества, сужая ее, затемняя ее историей борьбы материальных интересов (классовая борьба).
Теория "научного коммунизма" утверждает, что проникла в сущность общественной жизни... Но присмотримся и увидим, что она всего лишь п р е н е б р е г а е т естественным историческим опытом общества, его здравым смыслом, лишь противопоставляет ему чуждую идеологическую доктрину, чуждые нормы жизни (государство развитого социализма).
Политическая практика партаппарата — тоже в том "мире сущностей", где власти п р е н е б р е г а ю т потребностями и интересами общества, противопоставляя им свое чрезвычайное право распоряжаться чужой судьбой. Тут выстраивается занимательный (и знаменательный) ряд оппозиционных понятий по-марксистски: " М и р в и д и м о с т е й" – "Мир и с т и н ы" : явления – сущности; здравый смысл, опыт – общественная теория; общественное мнение – идеология; демократия – чрезвычайное право; общество – партаппарат; история до 1917 года – история после 1917 года. Все так! С этого мы и начали: мы — видимость, нас — нет; а о н и — вот они, о н и — сущность жизни, ее хозяева. Как видим, подавление общественного мнения, подавление здравого смысла имеет глубокое философское обоснование. Нас нет не только потому, что партийные чиновники высокомерно не желают нас замечать, — нас нет потому, что марксистская философия в принципе отказывается видеть в наших жизнях, в нашем опыте с у щ н о с т ь истории. В лучшем случае, мы — объект преобразовательской деятельности, объект исторического процесса; а субъект, понятно, — коммунистическая ИДЕЯ, теория, а в конкретной политике — партаппарат.
Из нас, неразумных, лепят наше же счастливое будущее, а мы еще брыкаемся и сомневаемся — наше ли? Так ли уж счастливое?..
Но ведь не только теория коммунизма — всякая радикальная общественно-политическая доктрина исходит из того, что партия имеет право (чрезвычайное?) переустраивать жизнь общества в соответствии со своей программой, в соответствии со своей моделью будущего.
В с я к а я радикальная партия исходит из того, что общественно-государственное устройство есть о б ъ е к т исторического процесса.
В с я к а я радикальная партия исходит из того, что она, партия, со своей доктриной и программой, есть с у б ъ е к т истории и что только она, партия, может направить общество на путь истины, который ей доподлинно известен и обоснован той или иной, но всегда "единственно верной" теорией исторического процесса — это все равно, о чем идет речь, о коммунизме ли, о национал ли социализме, о "ливийской революции" или о любом более умеренном политическом движении к "истинной" демократии в будущем, топчущем насущную демократию сегодня.
Нет, никакая историческая "теория", никакаяя радикальная программа в принципе не может быть абсолютно истинной. Она всегда лишь частный опыт, искусственно вырванный из живого и многоообразного исторического процесса. Из всех радикальных общественных течений в России коммунисты были сильнее не потому, что их "научная теория" более убедительна — ничуть! — они были сильнее только потому, что решительно утверждали за собой право на социальный эксперимент. Они были сильнее только потому, что наиболее последовательно о т р и ц а л и общественное мнение, общественный опыт как силу реального исторического процесса. Наиболее последовательно пренебрегали. Эксперимент состоялся...
Если правы радикалы, то русская история закончилась в 1917 году или в 1918, поскольку уже в то время не осталось сколько-нибудь значительной политической силы, способной противостоять большевикам.
Если правы радикалы, то русская история может возродиться только с возрождением политической силы оппозиции — не слишком важно, где ее искать, то ли в оппозиционной интеллигенции, то ли в истеблишменте, то ли среди генералитета.
Если правы радикалы, то с у б ъ е к т о м истории была, есть и будет политическая установка (партия, теория, программа, чрезвычайное право).
И, наконец, если правы радикалы и субъектом истории может быть политическая теория, то есть чей-то ч а с т н ы й опыт, ч а с т н о е мнение, ч а с т н а я воля, — если мы допустим, что так, то история человечества заканчивается: антагонизм частных воль — всегда война, а в наше время война — гибель цивилизации.
Но нет, радикалы неправы. И доказано это... историческим экспериментом самих большевиков. Их политическая практика убедительно показала: попытка переустроить жизнь общества по некоей искусственной, заранее заданной модели — не удается; попытка направить жизнь общества в сторону, противоположную естественному историческому опыту,— не удается; попытка подавить общественное мнение — не удается.
А почему?
А потому, что истинный субъект истории — не партийная программа. И с т и н н ы й с у б ъ е к т и с т о р и ч е с к о г о п р о ц е с с а — з д р а в ы й смысл общества, его и с т о р и ч е с к и й опыт, з а к р е п л е н н ы й в о б щ е с т в е н н о м с о з н а н и и и в ы р а ж е н н ы й в о б щ е с т в е н н о м мнении.
Частный опыт натолкнулся на опыт всеобщий. Бешеная тирания чрезвычайного права, натолкнулась на смиренную мудрость народного опыта.
Вряд ли верно понятием "тирания" объединять исторический процесс в России до и после 1917 года, как это делают некоторые историки. Ни революционная тирания Ивана Грозного и Петра, ни тем более жесткая охранительная политика Николая Первого не затрагивали и не старались изменить нравственные и духовные основы русского общества, их христианскую сущность. Тирания всегда была направлена против политических противников и соответствующих институций, а не против общества в целом; духовная преемственность, нравственная и культурная традиция претерпевали лишь внешние изменения (при Никоне и Петре)... Но разве иные формы принимала политическая борьба в Европе в шестнадцатом-восемнадцатом веках?
Те, кто по формальным политическим признакам ищут в русской истории аналогий нынешним событиям (скажем, по отношению власти к политической оппозиции или по частоте смертных приговоров), безусловно п р е н е б р е г а ю т (абстрагируются?) общественным сознанием как значимой реальностью истории. Или же — по традиции радикального мышления, не замечая фундаментальных процессов общественного сознания, — путают его с партийными установками. И тогда русская история видится им как цепь ошибок, допущенных в разные эпохи либеральной оппозицией, или как череда ловких тиранов, этими ошибками воспользовавшихся... Но тогда сегодняшняя стойкость русского общества и неудачи сегодняшних тиранов никакого объяснения в истории не находят.
Вместе с тем было бы чрезвычайно плодотворно процесс русской политической истории просмотреть в соотношении с фундаментальным процессом развития общественного сознания, общественной морали, общественных представлений и мнений. Вот тут-то мы и увидели бы, что именно преемственность общественного сознания в различных его формах и проявлениях и определяет единство истории. И что Сталин и Иван Грозный — не звенья в цепи тиранов, сковавшей Россию, но исторические явления принципиально разной значимости.
Но что ж это, — отказываясь от радикальной партийности, мы сами отнимаем у себя надежду на радикальное переустройство советской жизни, на освобождение из коммунистического плена? Не будем огорчаться. Надежда была ложной. Как бы мы ни симпатизировали деятелям, смело требующим общих и частных перемен в политике, как бы мы ни ощущали нравственную силу и необходимость такого рода протеста, — а именно в нем сегодня общественное мнение наиболее остро о б ъ е к т и в и р о в а н о , — как бы мы ни понимали значимость поведения людей, демонстративно отвергающих ложь, и как бы мы сами ни стремились вести себя именно так, мы все-таки должны признать, что никакие общие политические перемены сегодня невозможны и что уж тем более не спасут нас частные изменения в политике, оставляющие неизменной систему в целом.
Что же нам нужно? Не ухо же первосвященникова раба. А свободу нельзя добыть насилием. Русская революция 1917 года доказала хотя бы одну благую истину: партийная борьба радикалов опасна и бесплодна, и время ее в истории человечества завершается. Или ею завершится сама история...
На что же нам надеяться?
На здравый смысл общества, на общественное мнение, — а это сила немалая, ею движется глубинный исторический процесс...
И еще на мудрое смирение, которое и составляет духовную основу здравого смысла. На смирение, которое и позволило нашему обществу выстоять против чудовищного, невиданного в истории давления, ибо смирение — не форма рабского подчинения, но форма духовной свободы в условиях административного рабства.
Иными словами, наша надежда — не на победоносную революцию, а на фундаментальную и плодотворную работу общественного мнения.
Употребляя термин "о б щ е с т в е н н о е м н е н и е", я имею в виду отношение общественного сознания к явлениям жизни. Общественное мнение всегда есть проявление неудовлетворенной общественной потребности, и поэтому оно не может возникнуть там, где потребностей нет. Его не может быть ни в раю, ни в аду. Скажем, в обществе, где в принципе невозможно убийство, заповедь "не убий" теряет свой смысл, равно как и мнение, осуждающее убийцу.
Поскольку весь комплекс потребностей общества сформирован историей, постольку о б щ е с т в е н н о е м н е н и е — не моментальное состояние сознания, а исторический континуум, хотя мы и рассматриваем его в какой-то определенный момент времени и в отношении к определенным явлениям. Иначе говоря, мы имеем дело лишь с частным проявлением общественного мнения, тогда как все в целом оно остается нам недоступно.
О б щ е с т в е н н о е м н е н и е — сложная совокупность отношений к сложной совокупности явлений. Оно стихийно выражается в прямых действиях и во всей организации жизненного уклада.
Выраженным общественным мнением является фактическое состояние морали, политики, культуры, экономики и т.д. У общества нет более убедительного способа выражения своего мнения, как только общественное д е й с т в и е, творящее общественную реальность и прежде всего — ч е л о в е к а . Поэтому об общественном мнении нужно судить не столько по высказываниям идеологов или тем более по инспирированным "опросам", но более — по реальному воздействию общества на основные социальные институции, а через них — на личность к а ж д о г о в обществе. В этом смысле о б щ е с т в е н н о е м н е н и е есть с у б ъ е к т истории.
Компетентность и истинность общественного мнения не имеет внешнего критерия в видимом мире. Его ничто не может пересоздать, оно же создает всю общественную реальность.
Мы говорим, что общественное мнение сопротивляется коммунистической доктрине. Это так. Но почему же это сопротивление никак не отражается на структуре советского общества? Ведь партийные идеологи, пожалуй, правы, когда говорят о его монолитном единстве. Вот суждение, случайно (как, впрочем, и все с Запада) попавшее мне на глаза: "По мнению итальянских коммунистов, Советский Союз остается авторитарной империей, основанной, однако, на широком согласии... Это общество, которое меньше контролируется секретной полицией, чем в сталинские времена" (Итальянский еженедельник "Панорама" от 1 ноября 1982 года).
Если не считать несколько сотен (или тысяч?) откровенных оппозиционеров-диссидентов, деятельность которых имеет скорее нравственное, чем политическое значение, то факт сопротивления никак не отражается в структуре советского общества, — это и делает сопротивление вообще незаметным для людей, привыкших общественные явления разводить, как боксеров на ринге, — по разным углам истории. А тут из сознания советского человека, жизнью причастного к советской системе, куда выведешь его же сопротивление той же самой системе? Тут все в одном сознании, в одном сердце, в структуре одной личности — и причастность, и отрицание; тут же и борьба этих качеств.
Эту постоянную раздвоенность нашего сознания, эти мучительные вопросы и имел в виду Солженицын, когда подсказал свой ответ: "Жить не по лжи!" Слово было услышано многими... Но обращено-то оно было к тем, кто знает, где ложь, а где правда. Большинство же, здравым смыслом постигая истину в своей обыденной жизни, не умеют сопоставить ее с жизнью общества в целом. Слишком затуманен горизонт советского человека постоянным пропагандистским угаром, слишком резко обрублены его связи с общественной мыслью, — а вместо того видит он перед собой лишь лживые рожи телеобозревателей, словно вертухаев по краям зоны.
Бывшие лагерники вспоминают, что где-то в сталинских или в гитлеровских лагерях христиане причащались, лишь касаясь друг друга. Физический плен не мог лишить их духовной свободы. Они искали и находили пути приобщения Истине...
Где нам искать?
Мы — плененное общество. Не только физически мы принадлежим чуждой нам политической системе, но и разум наш в плену у партийных пропагандистов, наше слово в плену у них. Мы молчим, даже когда знаем, что сказать. Мы молчим, потому что шаг влево, шаг вправо — и патруль открывает огонь. Как нам жить не по лжи? Чему причащаться?
Нет, мы не выступаем на партсобраниях "против", а иногда даже выступаем "за"; нет, мы не выходим на улицу с антисоветскими плакатами, а дважды в год выходим с бодрыми советскими лозунгами; мы не требуем категорически, чтобы уже завтра в магазинах была колбаса, а молока бы давали, сколько выпьешь, а не по справкам от детского врача, как сейчас... Нет. Но мы приспосабливаем эту реальность к своим потребностям, мы медленно, но верно переиначиваем ее по-своему. И она поддается! Мы заставляем считаться с тем, что мы — живы...
Мы больны. Сознание каждого из нас раздвоено, но, может быть, именно эта раздвоенность и позволяет нам всем быть одним, единым обществом. Это ведь такая простая мысль, — что мы все — одно, одно общество, одно целое. Мысль такая странная и такая страшная.
Орлов и его тюремщики — одно целое? Президиум партсъезда и мы, сидящие у телеэкрана — одно целое? Люди, страдающие, вынужденные лгать, и наглые насадители лжи — одно целое? Плачущие и самодовольные — одно? Не та ли это мысль, которую находим мы в газетах, где пишется о единстве партии и народа? Та же самая, да по-другому понятая. Там говорится — самодовольно и победно, — что все мы — все! — служим одной единой ИДЕЕ, что все мы во власти у нее. Так ли это? Так. Мы вынуждены служить.
Но мы утверждаем, что темная сила, захватив нас физически, никого из нас не раздавила духовно, не размазала — н и к о го!
Мы в плену, но мы живы. Надо бы постоянно и внимательно изучать этот исторический феномен — д в о й с т в е н н о с т ь сознания советского человека. Противостояние ИДЕИ и здравого смысла — оно везде, сверху донизу, и здравый смысл начинает выдавливать, оттеснять постороннюю идею, начинается медленное, медленное выздоравливание. Понятно, что оно происходит не по стартовому пистолету — начали выздоравливать! — но происходит же. И сегодня уже никому не придет в голову взорвать, скажем, Исаакиевский собор, как некогда легко и не раздумывая взорвали Храм Христа Спасителя. (Но если бы кому-то из правителей пришло бы такое в голову, можно не сомневаться, взорвали бы, — и не раздумывая, и общественного мнения не запрашивая. Социализм остается социализмом. Возможность насилия ничуть не становится меньше.)
Мы говорили много об истории. Но разве то, что теперь происходит у нас в стране — не исторический процесс? Общественное мнение теснит бесчеловечные порядки, медленно, но неуклонно сужает сферу власти идеологии над нашим сознанием, приспосабливает к своим потребностям экономику...
Так больной, но крепкий организм локализует очаг болезни, еще недавно столь яростно развивавшейся и грозившей смертельным исходом... Процесс идет слишком медленно?
Да. Слишком медленно. И возможны тяжелые рецидивы. Но ведь другого-то у нас нет — вот что! И наши надежды нам больше не с чем связать — даже если и эти надежды кому-то кажутся зыбки и нереальны.
Н а м о с т а е т с я одно: и з ж и т ь ИДЕЮ, как организм изживает болезнь. Всем изжить. Всему обществу в целом — и нам, давимым, и тем, кто давит; и вертухаям, и зэкам; и партаппаратчикам, и всем, всем под ними — всем. Преодолеть двойственность нашего сознания — в пользу здравого смысла. На это и надежда. А на что же еще надеяться?
Альтернатива этому процессу сегодня видится только единственная — война.
Людям ли дано спасти мир? Как это произойдет и произойдет ли, никто не может знать. Но если до сих пор мы видели проявление Воли, творящей историю, в здравом смысле народа, то с чем еще нам связывать наши надежды?
Нам неизвестен Замысел истории. Человек поймет его лишь тогда, когда история завершится и преодолена будет слабость и раздробленность единичного человеческого разума...
Но процесс истории у нас перед глазами. И если мы видим, что общественный разум — субъект исторического процесса, то нетрудно различить, на что направлен и сам процесс, что есть его о б ъ е к т. Общественный разум формирует сознание каждого из нас в отдельности. Человек, личность есть объект исторического процесса. Нам это важно знать, если мы не хотим, подобно политикам-радикалам, ошибиться в направлении своих усилий. Сама отделенность, автономность человеческой личности, сама способность человека индивидуально противостоять Злу — великая сила!
Радикальная идеология сильна лозунгом. Она призвана воздействовать прежде всего на рудиментарные области сознания, которые привязывают человека к толпе, она обращена к инстинкту. Там же, где человек один на один со своим разумом, со своей совестью, радикальная идеология бессильна.
О п ы т п р о ш л ы х п о к о л е н и й , их отношение к ж и з н и, их мнение о ж и з н и формируют л и ч н о с т ь с о в р е м е н н о г о человека и позволяют ему выстоять против д а в л е н и я д о к т р и н ы . Нам остается одна надежда — надежда на то, что исторический процесс о с в о е н и я (или, вернее, о т т о р ж е н и я ) общественным разумом чужеродного тела социализма пойдет скорее, чем процесс политической и нравственной деградации правящего аппарата, что могло бы привести всю систему на грань катастрофы. В некотором смысле наша надежда — на стабильность социалистического государства.
Мы не можем себе позволить какого бы то ни было радикального вмешательства в исторический процесс, но нет ли у нас возможности для консервативной поддержки этого процесса?
Мы не можем помочь советскому человеку уже сегодня жить не по лжи, но нельзя ли помочь ему не мыслить категориями лжи? Не на то ли нам надеяться? Нельзя ли помочь ему сделать свой, пусть умозрительный, выбор между ложью и правдой, между тьмой и светом? У нас нет сегодня пути к физическому освобождению из плена, но, может быть, нам следует сосредоточить свои усилия на поисках пути к свободе духовной и нравственной, и прежде всего освободить из-под страха глаза, душу и разум, дать работу совести?
Казалось бы, простейшее человеческое право — право на свободу совести, право на выбор мировоззрения. Не работа ли совести сопутствует обычной работе общественного мнения в любом демократическом обществе? Да. И это значит, что наши надежды связаны с тем, чтобы в тоталитарном государстве утвердить независимую зону демократического обычая – в нравственном сознании людей. Так, чтобы каждый мог постоянно причащаться правде. Так, чтобы это было в силах каждого...
Пожалуй, сам факт, что общественно-политическая ситуация оставляет нам одну единственную возможность обратиться к людям — возможность обратиться к их совести, — факт совершенно необыкновенный в новой истории. Впервые политические методы, доведенные правящим аппаратом до абсурда и бессилия, отступают на задний план. Мы попросту лишены политического выбора... Но в то же время, как живые люди, мы не можем отказаться от выбора вообще. Мы выбираем.
И не столько политическую позицию, сколько нравственную точку зрения.
И вот что еще важно: не здесь ли, не в недрах ли нашего чудовищно отрицательного опыта вообще возникает некое новое, по-своему даже и д е а л ь н о е гражданское устройство?
Сам п р о ц е с с о т т о р ж е н и я коммунистической ИДЕИ не создаст ли в будущем, не начал ли создавать уже в настоящем ту новую социальную общность, те новые гражданские институции, которые преодолеют и тупую бесчеловечность тоталитаризма, и нравственную податливость демократии, всегда готовой уступить тому, кто ловчее сумеет обмануть простое большинство избирателей?
Отрицательный опыт — тоже опыт и, пожалуй, даже наиболее ценный, наиболее выстраданный. Практическая ценность нашего отрицательного опыта уже и сегодня очевидна: Франция и Италия, а с ними, пожалуй, и вся Европа — пока еще не коммунистические только лишь по той единственной причине, что есть в мире отрицательный опыт системы реального социализма. А без этого — постоянно на глазах — опыта давно бы социальная демагогия коммунистов охмурила большинство избирателей, как в своем время фашисты охмурили немцев... Так что это мы прикрываем Европу от наступления коммунистической ИДЕИ, как некогда прикрыли от татар...
Отрицательный опыт — сила. Не будем высокомерно пренебрегать им, полагая, что будущее подскажет нам нечто независимое от опыта сегодняшней общественно-политической системы. Не повторим ошибки радикалов. Общественное мнение не умирало и не умирает. Оно — влиятельная реальность сегодняшней жизни. Оно работает и развивается. Оно влияло и влияет на действующую систему политики, экономики, права, на все существующие гражданские институции. Оно-то и создаст — уже, должно быть, и сейчас создает вопреки коммунистической идее! — все, чему надлежит проявиться в будущем.
И мы — участники этой работы.
Но возможно ли сегодня сказать об этом к а ж д о м у ? Возможно ли обратиться к к а ж д о м у ? Нет, невозможно...
К каждому — невозможно.
Сегодня у нас есть только один способ содействовать работе здравого смысла: закрепить этот процесс в слове и в общественном сознании, о б ъ е к т и в и р о в а т ь его. Сегодня промолчать — все равно, что разминуться с истиной. Истина — достояние общественное, и что сегодня тайна, завтра будет говорено с крыш. Надо говорить.
Быть может, слово правды, произнесенное и произносимое, само найдет дорогу к тем, кто ждет его, к тем, кто его ищет? Будем надеяться на это. А что слова ждут и ищут, что люди хотят осмыслить собственную жизнь в категориях здравого смысла — в этом нет сомнения, это мы видим вокруг себя ежечасно. И если в течение шестидесяти пяти лет общественный разум находил и находит формы сопротивления грозящей нам духовной смерти, будем надеяться на него и впредь.
Будем стучаться — и откроется...
Общественный разум и опыт истории — в принципе нерасторжимы. Я не предрекаю обязательной победы морали и разума над радикальным безумием в политике. Я говорю только, что общественный разум, мнение, волю нельзя подавить. Они будут живы до последнего — до момента физической гибели человечества. И, значит, до момента физической гибели у нас будет надежда. Больше нам надеяться не на что.
1982, ноябрь.